деловито сказал:
– У меня курьер заболел. Подотчетное животное срочно нуждается в мясе. Срочно оформите пропуск на заменяющего товарища.
V.
Когда они уже свернули с Тверской в Оружейный, Лева вдруг уцепился за спасительную мысль, такую простую, но отчего-то совершенно не приходившую ему в голову на пути туда. Если пропуск нужен для того, чтобы муж срочно уехал, то она-то, она - остается. Эта идея привела его в такой восторг, что даже темный, безлюдный переулок, в подворотнях и за заборами которого выли собаки, показался ему родным, и за всю жизнь тысячу раз исхоженным. - Через две недели окончательно потеплеет, и я позову ее гулять, а она не откажет, - думал он, еле поспевая за высокой тенью своего спутника. - Теперь-то я хорошо знаю Москву - за нашим переулком идет Божедомский, с Домом Советов, от которого я отказался. Какое счастье.
– Пропуск вашему мужу выдан, - сказал Лева тоном героя, ожидающего награды.
– Вот и чудесно, вы большой молодец, и зоосад ваш нам очень пригодился. А я пока собрала свои вещи, - отвечала она ему весело. Рыжих волос больше не было видно, их закрывал широкий крестьянский платок.
– Ваши?
– Конечно, мы ведь торопимся, вы разве забыли?
– Но пропуск оформлен на него одного, - упавшим голосом возразил Лева.
– У меня с этим все, слава Богу, в порядке. Мы едем вдвоем.
Чувствуя себя окончательно беспомощным, Лева начал подыматься по узкой лестнице, но через три ступеньки остановился. Мелькнуло нечто напоминающее надежду.
– Как же вы оставите дом?
– Этот дом теперь ваш, - сказала она и в первый раз улыбнулась именно ему. Не мужу, не своим мыслям, ему одному.
– И дом, и сад. Теперь вы здесь хозяин, вот вы и распоряжайтесь. Скажите мне только, вы из каких мест сюда приехали?
– Лоуэр Ист-Сайд, - в первый раз с абсолютным безразличием к тому, какой будет реакция, сказал Лева и снова пошел вверх по лестнице, но на этот раз она остановила его.
Неужели еще какая-то просьба?
– И знаете что, Лев Григорьевич, - тут она поманила его подойти чуть поближе, и он спустился вниз, не глядя под ноги.
– Я уверена, - и голос ее сделался вдруг таким тихим и ласковым, что, казалось, еще секунда и она расцелует его, - я совершенно уверена: Москва вам понравится.
Белый конь борозду портит
«Катынь» Анджея Вайды
Денис Горелов
Поляк, сошедший с эшафота, в одночасье становится комичным. Плюмажное рыцарство в эпоху моторизованной войны, величавый патриотизм в хронически колониальной стране, семимаршальщина во главе неспособного к обороне государства граничат с плохим фарсом, и только моря польской крови смывают флер комизма с парадных офицерских портретов в старинных поместьях и с галереи лопающихся от важности панов директоров.
Человек, решивший судьбу польского офицерства в Катыни, был сначала ослом и только затем нелюдью. Четвертая по численности в мире польская армия, оказавшаяся в поголовном плену на семнадцатый день войны, стоит массового разгона по домам к благоверным кобьетам и хлопьятам. Ждать от нее проблем - паранойя. Это не армия, а картинка со шпорами.
Наверно, в Москве приняли близко к сердцу польскую героическую риторику, которую никогда не следует принимать близко к сердцу.
История, как известно, пошла по наихудшему для всех пути, и сын гнусно в числе прочих убитого пехотного капитана Вайды снял о том длинное, горькое, пылкое, претенциозное, стоическое, мелодраматическое и донельзя экзальтированное кино.
В точном соответствии со своею сотканной из противоречий нацией пан Вайда-младший годами двигался от пламенеющей романтики к хладному реализму. Путь неблизкий, многими эстетами пройденный. Вся загвоздка в том, что года, житейская трезвость, крепнущее с возрастом консервативное мировоззрение и буквально лавины скрытой доселе исторической конкретики, располагая к романной сухости, вступают в фатальное противоречие с национальным темпераментом. Польский реалист - это… ну как если бы грузин прозу писал.
Погоны национального оракула толкают к большому телеграфному стилю, лирическое нутро тяготеет к насыщенной символике. Первую главу мемуаров Вайда посвятил «уходящему веку Польской Конницы», чей «горизонт широк, помыслы смелы, а фантазия свободна». В киношколе полюбил французский авангард и немецкий экспрессионизм. Позже признал, что финал «Трех сестер» всякий раз вышибает у него слезы не судьбою барышень, а уходом из города кавалерийского полка. Ниже привел текст ритуальной присяги новобранцев сопротивления: «Перед лицом всемогущего Бога и Пресвятой Девы Марии, королевы польской короны, я кладу руку на святой крест, символ муки и спасения, и присягаю…» Вопрос: хлопцы, это у вас игра такая? Вопрос на засыпку: кто допустил этого неисправимого интроверта снимать историческую объективку? Ну ладно, «Пан Тадеуш», хоть и польские «Унесенные ветром», но все же драма в стихах: балы, кивера и прочие прогулки под зонтиками плюс побочные жертвы наполеоновских походов, хранящие во глубине сибирских руд гордое терпенье и чаяния о суверенитете. Но сухую хронологию событий? Вы это серьезно?
Итоговый синтетический продукт критик Савельев тотчас определил как оперу. Им из Питера виднее: колоннада, гранит и исконная климатическая мрачность разжигают чувствительность к пышным жанрам.
Вроде бы по правде, с верностью букве, формальности соблюдены, костюмы соответствуют. Разве что все поют. Декорации зримо богатые, детали смачные, чтоб со второго яруса заметно, и все время видать патетичного дирижера, горячащегося в особо жалостные моменты.
Это не про людей, а про идеи. Про Польшу, верность, костел, рождество, произвол, вассалитет, честь, присягу, свободу и память. Про поручика Анджея, который на глазах подпоручика Ежи прощается с женой Анной, отца которой, краковского профессора Яна, цапает гестапо, в то время как ротмистр Петр пишет из козельского плена сестре Еве, которая после варшавских баррикад поссорится с сестрой Зосей за конформизм, а на их глазах патруль народной армии прикончит партизана Тадека, чей родственник тоже сгинул где-то там, в Катыни, - но разобраться, кто кому чей родственник среди регулярно падающих в обморок дам, невозможно, да и ни к чему, ибо главные здесь не они, а встающая за ними, все уменьшающимися в размерах, большая идея дымного неба и попранного национального достоинства, и сволочизма тоталитарных систем, прежде всего русской, потому что немцы в Катыни, как выяснилось, не при чем.
Это не кино, а муравейник. Фреска работы минималиста. Даже эпопея «Освобождение» при всем великом почине и тучах массовки была про майора Цветаева, погибшего в затопленном берлинском метро при попытке низами прорваться с батареей к рейхсканцелярии. Даже «Список Шиндлера» со всей его теснотой был не про иудаику и окончательное решение, а лично про Шиндлера. Даже «Война и мир» есть все-таки история Пьера Безухова, наблюдателя и душезнатца (Господи, какие-то все сплошь троечные фильмы приходится поминать). А уж настоящее кино всегда про человека - одного, а не роту, какие бы за ним ни вставали глобальные аллегории. «Пепел и алмаз» был про одного: про мурашей на автомате в засаде, про кровь непутевого повстанца на белой простыне знаком невинности и чистоты душевной, про близорукие детские глаза наедине с шалой паненкой. Ну да, про лошадь тоже.
Белый конь был талисманом вайдиного кино на протяжении четверти века, искусными правдами и неправдами вживляясь в негодные для коней сюжеты. Сына любой другой нации (кроме, может быть,