ветошь и гнилье, засыпанные затхлой трухой, норки мышей, перегной.
Наткнулась бы Новая и на то, в чем, кажется, не имел первостепенной нужды хозяин деревенского дома и работник садового хозяйства, – на канцелярскую машинку для измельчения бумаги. Ни одной Новой не повезло увидеть, что Ханс делает иногда в подвале. Что сидит он в шуршащем ворохе и заталкивает в машинку листки из старых блокнотов и страницы газет. Из машинки ползет змейками бумажная лапша, а лицо Ханса, как костром, освещено радостью от вида чудесного превращения.
Из сердцевины бухты высохшего, изломанного шланга Новая вытащила бы совсем странное: скомканный пласт надувного гуся. Дикий ли желтый цвет пленил Ханса или способность тощего куска резины раздуваться и становиться большой важной птицей?
Что вообще мог делать в подвале Ханс с резиновым гусем? А в тупичке за дверью, под покоробленной попоной, шацхен откопала бы главное сокровище: ларчик с разгадкой ребуса. Там, под кованой крышкой, во влажном от сырости нутре лежали сотни лотерейных билетов давно минувших розыгрышей, а поверх всего – стопка свежих, на текущий месяц.
Вечерами, после работы, Ханс проезжал сквозь похожие городки и дорфы. В одних кирха из багрового кирпича была маленькая, а в других кирха была повыше. На тонких шпицах, устремленных в небо, сидели иногда по двое: крест и, пониже, флюгер, указывая каждый на свое. В уличных закусочных стоял гул жующей публики, звучали смех и разговоры.
Ханс вместе с велосипедом увязал в плотных, возбуждающих запахах еды. Не крутя педали, он плыл в осязаемом вкусе жареного, будто кусок сочного мяса уже висел на его губе. Потом въезжал в течение струй душистого пара свежеиспеченных булочек. Дальше ноздри седока тревожил перченый намек корицы и тянул за собой жирный дух сливочного крема, башнями стоящего на разукрашенных тортах. Было видно, словно в сильный бинокль, наслаждающиеся рты, влажные языки, слизывающие соус и липкие, сладкие крошки.
Никак налопаться не могут. В животе и даже в груди Ханс чувствовал стояние жесткого стержня, будто у желудка проявлялся стальной характер и в голодном гневе он мог проткнуть организм. Жрать хотелось, как дворняге. Ханс нажимал на педали. Он приезжал в отдаленное местечко. Там, под липами, ютилась малолюдная гостиница с дешевой кухней. Там никто не знал Ханса, кроме кельнерши, которая запомнила его с первого же посещения: заказывал очень много. Котлеты, сосиски, гарниры, соленое, сладкое проваливались в него, как мелочь в копилку. Кельнерше всякий раз казалось, что этот щуплый клиент – редкий вид самоубийцы. Он так махал ножом, так быстро летала вилка, что казалось, приборы сейчас схлестнутся у него во рту, как сабли. Кельнерше хотелось сказать – не надо! Пожалуйста, не надо! Ешьте лучше руками! Но он, вполне живой, наконец выезжал из-за стола вместе со стулом, отлеплялся от него и вскарабкивался на велосипед.
Приехав, ронял велосипед у калитки. Символично съедал на пару с Новой безвредный ужин, который уже ничего не мог изменить. Чувствуя, как его валит набок, вяло спрашивал:
– Кролики накормлены?
И кулем падал в постель. Как ни укладывался, все казалось, он лежит на шаре. Подруга тоже ложилась. Прислушивалась к одышке Ханса, которую, судя по себе, принимала за вздохи трудовой усталости, и облегченно задремывала. Только гнилая бацилла, полная восторга от удавшегося обмана, все не могла угомониться и пеняла Хансу, что одной лжи мало для артиста. Тяжелой рукой он сонно хлопал себя поверх одеяла, будто оправдываясь и сочувствуя рядом лежащей:
– Функционирует не всегда… Йа-йа…
А все свои покупки Ханс проносил в подвал незаметно, с заднего хода. Отмыкал замок и складывал новое на старое. Он зримо убеждался, что имущество возрастает.
Никто, если б видел его подвальное богатство, не мог упрекнуть, что он плохой хозяин и выбрасывает деньги на ветер. Это добро никуда не исчезнет, как исчезает еда, сколько ее ни покупай для двух едоков.
Оголодавшая Новая, каждая в свой срок терпимости, наконец дозревала до решения уйти. Иная даже называла сочувствующей Урсуле день исхода. Некоторые обсуждали с ней слова прощальной записки, способной поселить в сердце Ханса вечные сожаления и раскаяние. Случайно встретившись с соседом на границе, Урсула сообщала ему в исповедальную прореху забора о надвигающемся событии и выражала искреннее участие:
– Ах, снова неудача, жаль! Йа-йа, снова…
В такие дни она испытывала прилив сил. Устраивала стирку, терла и полоскала уже прокрученное в машине белье. Встряхивала, всматривалась, пытаясь разглядеть что-то невидимое. Ей одной были зримы неуничтожимые приметы ее несомненного супружества, лежания на простынях вместе с мужем. Сами эти прямоугольники сырого полотна, отмытые до снеговой белизны, все равно были намеком на тайны постели, ведь это были простыни. Она хотела простирать и высушить их так, чтоб не только телам – даже духу живой жизни было страшно вернуться в эту ангельски чистую чистоту. Ей нравилось укрощать рвущиеся на ветру, как поэтические паруса, простыни, мстительно прожаривать их раскаленным утюгом, складывать – уголок к уголку – в прозаические квадраты и запирать эти несокрушимые стопы в суровых кельях шкафа. Все переделав, Урсула ощущала в груди тупые удары радости – порядок!
А уж Ханс, получив секретное известие, знал, что надо делать. Он никогда не забывал о ковре. Он умыкал в подвал все, что могла унести уходящая. Какие-нибудь чашки-плошки, купленные ею на радостях начавшегося сожительства. Радио или будильник, пару простынок – не так уж много успевала приобрести подруга для быта молодой семьи.
Решившись вязать узел, стареющая Новая обнаруживала, что взять нечего. Она помнила, что покупала, но взгляд не находил ничего. Все вещественное, которое могло доказать, что она жила здесь и несла расходы, исчезало, или его невозможно было вернуть.
Малярша не могла содрать свою краску, слипшуюся с дверями и окнами. Той, что не умела плавать, было не под силу вынуть из пруда дорогую пленку, погребенную кубометрами воды. Поиски часиков и кастрюлек замирали перед кладовой подвала, и в добрые времена всегда запертой. Одна из уходящих не нашла свою новую пижамку. Ханс, прикинув на себя спальный костюмчик, решил, что – сгодится, а что брючки без захода, то для него никогда не было проблемой спустить штаны.
Лишь добрая Урсула иногда дарила Старой что-нибудь на память о совместной жизни в соседстве. Кухонное полотенчико. Салфеточку с пасхальными зайчиками. Или декоративный булыжник с надписью “Много счастья!” Чтобы вручить подарки, Урсула навещала Старую. Если у Ханса уже хозяйничала Новая, Урсула не скрывала правду и внимательно впитывала все выражения лица Старой.
Прошло еще несколько лет строительства социализма в большом лагере братских народов. У Старшего, главаря, мавзолейного брата, – а следом, значит, нагрянут ко всем, – начались перемены к еще более лучшей жизни. Младшие, сидя на высоких шпицах своих должностей, боязливо поглядывали по сторонам. То вверх – на свой крест, авторитет Старшего. То – на других Младших. И, как верткие флюгеры, старались незаметно лояльно встать по ходу океанских ветров. Вниз, куда, возможно, предстояло упасть, смотреть было страшно. Ведь ясно: построение лучшего потребует развалин. Как это заведено у Старшего. Никто не знал масштабов предстоящего, но боялись, что дело не кончится дефиле танков Старшего по узеньким площадям Младших. За очень хорошую жизнь придется заплатить подороже.
Не знали, что с нар кто-то вознесется во главу парламента. Из президиумов побегут за границу. Что многие свалятся со шпицев, не покалечившись, – как попало, в некрасивой позе, – но, главное, бескровно, даже бархатно. Лишь одного братского Главного пришьют – и не русские, а свой же народ: без этого он не представлял лучшего.
Ничто подобное, конечно, не грозило простым, незаметным труженикам. Просто Ханс как-то обнаружил, будто сверху, на лысину, что-то капнуло.
– О-о! Уж и полтинник на носу!
Пришла новая осень. Ушла очередная Старая. Не та, которая плакала и жаловалась Урсуле, а другая, которая обокрала Ханса. Она все просчитала – без тетрадки. Выждала день, когда он доверчиво выдаст свой единственный вклад на покупку еды. Умышленно отоварилась вместе с Хансом сыром, яйцами, творогом и маргарином. И все это, и долю Ханса тоже, выгребла из холодильника и уехала!
Ханс, придя с работы, ждал-пождал ее и ужина, потом заглянул в холодильник, и – на тебе! Пусто! И второй ключ от дома нашел в углу прихожей! И кролики не кормлены! Над этим брошенным на пол толстым,