Итак, путь исихии открыт для каждого. Нужно только одно — научиться внутреннему, а не внешнему безмолвию. Безусловно, внутреннее безмолвие потребует «отложить» во время молитвы все образы, отказаться от всех помыслов, но это отрицание, «чреватое утверждением», — в нем с новой силой утверждается исключительная ценность всякой вещи и всякой личности в Боге. Путь отрицания есть в то же самое время путь сверх–утверждения. Это очень хорошо видно из «Откровенных рассказов странника духовному своему отцу». Анонимный герой «Рассказов», странствующий русский крестьянин, постепенно обнаруживает, как непрестанное повторение Иисусовой молитвы меняет его отношение к видимому миру, преображает все вокруг в таинство Божьего присутствия, делает мир прозрачным. «Когда… я начинал молиться сердцем, все окружающее меня представлялось мне в восхитительном виде: древа, травы, птицы, земля, воздух, свет, все как будто говорили мне, что существуют для человека, свидетельствуют любовь Божию к человеку и все молятся, все воспевают славу Богу. И я понял из сего, что называется в Добротолюбии «ведением словес твари»… Чувствовалась любовь ко Христу и ко всему созданию Божию»[ [204]].
Равным образом, призывание Имени меняет отношение Странника к ближним, «… и я опять пошел странствовать по разным местам; но уже ходил не так, как прежде, — с нуждою; призывание Имени Иисуса Христа веселило меня в пути, и все люди стали ко мне добрее; казалось, как будто все стали меня любить… Кто когда оскорбит меня, я только вспомню, как насладительна Иисусова молитва, тут же и оскорбление и сердитость пройдут и все забуду». [ [205]]
Наконец, мироутверждающий характер исихии сполна проявляется в отношении исихастов к тайне Преображения. У митрополита Антония (Блума) есть поразительное описание двух икон Преображения, увиденных им в Москве, одна — работы Андрея Рублева, другая — Феофана Грека. «На рублевской иконе Христос изображен в великолепных сияющих белых одеждах, излучающих свет на все вокруг. Свет падает на учеников, на горы и камни, на каждую травинку. В этом свете, который есть… Божественная слава, Божественный свет, неотделимый от Самого Бога, все вещи приобретают ту особую напряженность бытия, которую иначе обрести невозможно. В нем они достигают полноты той реальности, которую могут иметь только в Боге». На другой иконе «одежды Христа серебристые, с голубым отливом; расходящиеся от Него лучи света тоже белые, серебристые и голубые. Во всем чувствуется значительно меньшая напряженность. А потом мы замечаем, что все творение в этих лучах Божественного Присутствия… не меркнет, но делается прозрачным. Кажется, будто лучи Божьего света прикасаются, пронизывают, проникают в самые недра, к самой сердцевине всякого творения. Свет отражается, отсвечивает, — Божественная жизнь пробуждает сокрытые возможности, оживотворяет ''намерения» каждой вещи — и все привлекает к себе. Это момент эсхатологического свершения, когда, по слову св. Павла, «Бог есть все во всем». [ [206]]
Таково двойное действие славы Преображения. Каждый человек, каждая вещь предстает в ней во всей своей отчетливости, единственности, во всей неповторимой сущности — и одновременно каждая вещь и каждая личность становится прозрачной — за всем и во всем открывается Божественное бытие. [ [207]]
То же можно смело сказать и о двойном действии исихии. Молитва сердечного безмолвия не перечеркивает, а преображает мир. Она позволяет исихасту взглянуть за пределы этого мира, возводит его к незримому Творцу, чтобы затем, вернувшись, он мог новыми глазами взглянуть на этот мир. Житейская мудрость гласит, что смысл путешествия лишь в том, чтобы вернуться туда, откуда ушел, и заново, как будто впервые увидеть свой дом. Это справедливо по отношению к любому путешествию, в том числе и к «странствию в молитве». Исихаст лучше любого сенсуалиста или материалиста может оценить достоинство каждой вещи, ибо он все видит в Боге и Бога во всем. Не случайно в паламистских спорах XIV столетия св. Григорий Палама со своими сторонниками–исихастами отстаивал не что иное, как «одухотворенность» материального мира, и прежде всего человеческого тела.
Так коротко можно ответить тем, кто клеймит исихастов за «мироотрицание и дуализм». Исихаст отвергает, чтобы утвердить, уходит, чтобы вернуться. Пожалуй, точнее всего отношения между исихастом и «миром», внутренним деланием и внешним действием определил Евагрий Понтийский: «Монах есть тот, кто, удалившись от всех, со всеми соединен»[ [208]]. Действительно, исихаст «отделяется» от мира как внешне, т. е. уединяясь, так и внутренне — «отложением помыслов». Но смысл такого ухода лишь в том, чтобы еще теснее слиться с другими, острее почувствовать их беды, ярче видеть их скрытые возможности. Именно эта способность больше всего поражает у великих старцев. Люди, подобные св. Антонию Египетскому или св. Серафиму Саровскому, десятилетиями жили в строжайшем уединении и абсолют–ном безмолвии. Но и безмолвие, и уединение были нужны лишь для того, чтобы они научились ясно видеть и без меры сострадать. Только благодаря опыту одиночества они обрели способность «нести» радости и скорби тех, кто обращался к ним за советом. Они сразу видели, с чем пришел человек; им бывало достаточно сказать ему два–три слова, но это были самые нужные в ту минуту слова.
Св. Исаак Сирин был убежден, что лучше приобрести чистоту сердца, нежели обратить целые языческие народы от их заблуждений. [ [209]] Это вовсе не означает, что он против апостольства; он всего лишь хочет сказать: пока человек, хоть в малой мере, не обретет сердечное безмолвие, никого и никуда обратить ему не удастся. То же, хоть и менее парадоксально, утверждает ученик св. Антония авва Аммон: «Подвизаясь прежде во многом безмолвии, они обретали Божественную силу, вселяющуюся в них, и лишь тогда Бог посылал их в среду людей». [ [210]] И даже если многие отшельники так и не вернулись в мир в качестве апостолов или старцев, но в течение всей жизни, никому неведомые, совершали невидимый другим подвиг внутреннего безмолвия, это вовсе не означает, что их утаенное созерцание бесплодно, а жизнь прошла впустую. Они служат обществу не трудами, но молитвой, не тем, что они делают, но тем, что они есть, не своим поведением, но своим бытием. И потому они могут сказать о себе словами св. Макария Александрийского: «Я стерегу стены». [ [211]]
8. СЕМЯ ЦЕРКВИ: МУЧЕНИЧЕСТВО КАК ВСЕОБЩЕЕ ПРИЗВАНИЕ
«Мирные времена благоприятны для сатаны, поскольку они лишают Христа Его мучеников, а Церковь — Ее славы».
Павел Евдокимов.
В календаре Православной церкви есть, как минимум, два события, указующих на исключительную ценность мученичества. Первое из них — праздник Торжества Православия, который приходится на первое воскресение Великого Поста. В этот день воспоминается окончание иконоборческих споров 842–843 годов. Торжественно движется крестный ход со святыми иконами, анафематствованы еретики, и весь народ Божий поет «вечную память» защитникам веры. Это праздничное, ликующее богослужение резко выбивается из покаянного настроя великопостных служб предшествующей недели. Однако именно в этом празднике по–особому раскрывается смысл мученичества и борений святых, смысл преследований, муки гонений, которые претерпели они за имя Христово.
Так праздник Торжества Православия становится праздником мучеников и исповедников. В своем земном странствии Церковь может рассчитывать только на торжество мученичества.
О том же напоминает и праздник Всех Святых, который в православном календаре приходится на первое воскресенье по Пятидесятнице. Поскольку этот день напоминает о плодах Сошествия Святого Духа в жизни церкви, можно сказать, что он тесно связан с Торжеством Православия. Примечательно, что оба песнопения праздника Всех Святых — тропарь и кондак — впрямую отсылают к воспоминаниям о мучениках: