которая вознесет его над миром.
И вот он объявился… Голос… Голос его свободы! Голос его Победы! Орган Божественного звучания.
Он чувствовал себя не человеком, а Инструментом, на котором звучит и играет Господь…
Да, Господь. Но и другие явления природы – такие, как ветер, гроза, весна, полет птиц, шум моря, звон колоколов, дождевая капель…
И само человеческое сердце!
Нет! Не только его. А сердца многих и многих тысяч людей. Может быть, даже миллионов страждущих, счастливых, молящих о пощаде, просящих милости и восторга человеческих сердец.
Он был только их Голосом – свободным, мощным, как людские страсти, стремительным, как молнии, поражающие людские сердца в мгновения преступления, конца света и беспросветного отчаяния.
Голос жизни… Жизни!
Голос Господа…
Жалкая свирель, вырезанная зачем-то Богом из человеческого материала – из его, Луки Мордасова, коротенькой жизни, – для развлечения, утешения и упрека людского. На каких-нибудь пятнадцать – двадцать лет. А потом свирель потеряет Голос, и ее выбросят.
Значит, в этом его крест! Который надо нести до конца. До последнего его дня…
Лука Ильич невольно глубоко вздохнул и вдруг до боли в сердце почувствовал такую неизбывную жалость к себе, к такой короткой, обкраденной кем-то собственной жизни… к давно умершей матери… к себе, юному и глупому, но счастливому и дерзкому… ко всей, всей… жизни… что невольно уронил голову и тихо-тихо, как-то по-собачьи завыл, прерываясь только короткими, но шумными всхлипами.
Ничто! Ничто в жизни не принадлежит человеку. Ни право на рождение… Ни право на Родину… Ни право на судьбу… Ни даже на любовь к детям своим…
А уж тем более не подвластна человеку сама кончина его…
Все в чьей-то власти!
Лука Ильич знал в чьей, но боялся не только произнести это имя вслух, но даже отдать себе в этом отчет…
И в этот момент его никак нельзя было назвать счастливым.
IV
Концерт прошел триумфально – одних «бисов» было более пятнадцати.
В артистической набилось столько народа, что даже ТВ и фотокорреспонденты были задавлены этой толпой знатных и именитых поклонников и с трудом могли подобраться к маэстро.
Наконец, к Луке Ильичу подошел премьер-министр, сравнительно молодой человек, симпатичный, улыбающийся. Поздравил, чокнулся шампанским, сказал теплые слова.
Карл Греве сиял, Альберт Терентьич то тут, то там возникал в праздничной толпе… Вэл – в смокинге и бабочке – возвышался за спиной Луки Ильича… Лера, аккомпаниаторша, сияя и краснея от счастья и выпитого, познакомила Мордасова со своим очень красивым – миниатюрным и нервным, похожим на хорошенького француза – мужем.
– Мне необходимо посоветоваться с вами, – обратился он к Мордасову. – Только тет-а-тет.
– Всенепременно, – ответил Лука Ильич, увлекаемый другими гостями.
Среди них были и знакомые когда-то Мордасову лица. Он только не мог вспомнить их имена, чем они были славны, когда и как он почти тридцать лет назад с ними был знаком.
Но на всякий случай он громко приветствовал их, с кем-то даже целовался, обнимался, тряс протянутые руки. С лица его не сходила широкая улыбка, и голос гремел среди бестолкового и праздничного шума.
Он почувствовал, как кто-то осторожно, но властно взял его за локоть. Лука Ильич взглянул и увидел вблизи серьезное и напряженное лицо Елены.
– Мы с вами должны уйти отсюда, – горячечным, чуть безумным шепотом проговорила она.
– Как… уйти? – не понял Мордасов.
– Я должна отвезти вас к Олегу Овсянникову, – продолжала она с тем же тихим, но горячим напором. – Он очень просит. Ему плохо! Это нужно… Нужно сделать!
Мордасов отстранился от нее.
– Как же я могу? Здесь же люди… Банкет!
– Он может умереть! – раздельно, по слогам проговорила женщина. – Он просит… Я прошу вас…
Лука Ильич не знал, что делать. Он не хотел куда-то ехать… Покидать этот праздник. В конце концов, его большой праздник.
– Нет… Нет! Я не могу сейчас! – Он вырвал свой локоть из ее пальцев. – В конце концов, я устал! Я – старый человек…
– Вспомните… Он же ваш друг! Мордасов разозлился.
– Да я и не узнаю его сейчас! Друг! Тридцатилетней давности! – Он показал на толпу. – Вот! Все они мои друзья… оказывается! Только где они все были тридцать, двадцать… даже пятнадцать лет назад!
Елена снова развернула его к себе.
– Вы поняли, что я сказала? Ему плохо… Он может умереть сегодня!
– Но я же не врач! – почти выкрикнул Лука Ильич. На них начали оборачиваться. К маэстро придвинулась тень Вэла.
– Подожди, – остановил его Мордасов и снова повернулся к Елене. – Завтра… Давайте завтра?
Публика начала двигаться к банкетному залу. К Мордасову подошли Греве и какие-то еще администраторы торжества.
– Завтра будет поздно! – выкрикнула оттесняемая ими Елена.
– Ну тогда позже. Позже! – успел только бросить ей через плечо Мордасов. – Подойдите ко мне. Позже…
Оглянувшись, Мордасов успел только заметить ее горячечного блеска глаза и что-то говорившие ему губы в кроваво-красной, как сочащаяся рана, яркой помаде.
Но он не понял… Не захотел ни понять, ни услышать ее слов.
«Нет! Нет! Не хочу я видеть никаких умирающих друзей!»
Массивная, обитая кожей дверь приоткрылась, и Мордасов увидел какую-то странную толстую, седую фигуру в пальто.
– А ты, сука, иди к себе! – взвизгнул старик, обращаясь к Елене, стоявшей за плечом Луки Ильича. – Убирайся!
И старик ткнул женщину в грудь.
– Хорошо, хорошо, – согласилась та, подталкивая Мордасова вперед.
– Ну, приехал! – распахнул руки хозяин, оглядывая Мордасова. – А-а… В смокинге, в бабочке… Как полагается…
Растерянный Лука Ильич вглядывался в этого обрюзгшего, седо-курчавого толстоватого старика и никак не мог разглядеть в нем того обаятельного молодого Олега Овсянникова с яркими карими глазами, который помнился ему.
– Дай я тебя обниму!
Овсянников закрыл за Мордасовым дверь и поволок его за рукав в комнату.
– Садись, сейчас выпьем… Как раньше! А? – заглядывал ему в глаза Олег.
В комнате было много мягкой мебели, огромный концертный рояль, везде стояли початые или пустые бутылки, еда в разнокалиберных тарелках.
– Ты почему в пальто? – смог только спросить Мордасов, все глядя, узнавая и не узнавая Овсянникова.
– А удобно, – рассмеялся Олег. – Я как Плюшкин. Пальто на голое тело!
Он распахнул полы – под ним была длинная, ниже колен, тельняшка.
– Мне сказали, что ты… плохо себя чувствуешь? – осторожно спросил Лука Ильич, беря протянутую Овсянниковым большую рюмку водки.
– Ну, будем! – как-то нелепо передернув плечами, почти выкрикнул Овсянников и залпом выпил. С шумом выдохнул воздух и минуту сидел выпучив глаза, словно прислушиваясь к своему организму. – А-а… Это она тебе сказала, что я умираю? Да? Я умираю…