кажется подозрительным. И нельзя не сомневаться: интеллигенция — народ каверзный. Сколько от них революция потерпела».
Кудряшов вдруг решительно поправил наган, подтянул пояс и принял решение:
— Ах, черт! Надо допытаться, уж очень старик по-военному поступил. На конце сидит как влитой, а генеральский мундир как носит! Ого! Погоди-ка, узнаем, в чем дело,
Он решительно направился в Особый отдел дивизии. Подождав, пока Бузин кончил дела со своими сотрудниками, Кудряшов тихо сказал:
— У меня к тебе разговор есть.
И он изложил все возникшие у него сомнения.
— Ну, слава богу. А я было уже думал, что ты проглотил все свои матросские зубы. Правильно говоришь, надо пощупать старика.
— Только, знаешь, не очень… Интеллигенция все-таки…
Теперь, когда он облегчил душу перед Бузиным, ему показались подозрения ни на чем не основанными и нелепыми.
— Не бойся, не съем. Напиши-ка ему записку, и я сейчас же пошлю за ним.
Кудряшов написал Чужбинину записку, и когда маленькая тачанка, отправленная за актером, скрылась, ему опять стало не по себе.
«А может, все это только так… И старик еще подумает, что это я в нем усомнился. А впрочем, откуда я их знаю… Дело-то ведь, правда, щекотливое».
Тачанка вскоре вернулась, и с ее заднего сиденья сошел Пал Палыч. Кудряшов, не желая встречаться с ним на крыльце, вернулся к Бузину и нашел там помначдива, который в последнее время усиленно ухаживал за Лидочкой. Пал Палыч постучал. Войдя, он внимательно оглядел присутствующих и произнес:
— Я Чужбинин. Почему меня вызвали?
— Садитесь, — сухо сказал Бузин.
Пал Палыч сел, и его вопросительный взгляд устремился на Кудряшова. Комиссар невольно съежился, но старался не показать своего смущения.
— Я хотел бы вам задать несколько вопросов. Надеюсь, вы ничего не имеете против?
— Если это необходимо, пожалуйста, — тихо ответил Пал Палыч.
— Чужбинии — это не настоящая ваша фамилия, правда?
Пал Палыч чуть-чуть качнулся, но сейчас же ответил:
— Да, не настоящая.
— А не можете ли вы назвать вашу фамилию?
— Прохоров.
— Имя-отечество?
— Павел Павлович. Но, собственно говоря, в чем дело?
— Ваш последний чин в царской армии? — спросил Бузин, испытующе глядя на актера.
— Суфлер.
— Ну, ну, гражданин Прохоров, я разговариваю с вами совершенно официально. Вы служили в царской армии?
— Ни одного дня.
— А откуда вы знаете военное дело и психологию офицерства?
— Психологию? То есть вы говорите о манерах, об обращении офицеров друг с другом? Я имел возможность наблюдать их довольно часто. Я двадцать лет был суфлером императорского драматического театра в Петербурге, а вы знаете, кулисы всегда кишели офицерами. Знание военного дела? Нет, это просто была интуиция, мне подсказало особое актерское чутье.
— Чем вы можете подтвердить ваши слова? — спросил помначдива.
Пал Палыч молча вынул из внутреннего кармана пальто старенький лоснящийся бумажник. Роясь в нем, он тихо начал рассказывать свою историю.
— Видите ли, я не думал, что мне понадобятся эти документы. Но в прошлом году в Москве меня засадили в Чека. Донесли, будто я какой-то скрывающийся аристократ. Это, конечно, мои коллеги постарались. Вот мой паспорт. Из него вы можете увидеть, что я Прохоров, Павел Павлович, сын крестьянина, что мне сорок пять лет, из которых двадцать я прослужил на одном месте. Раз уж начали об этом, я могу вам все рассказать.
Двадцать лет я прослужил в театре, целые дни проводил в суфлерской будке. Я знал каждую роль лучше, чем ее исполнитель. Как мне хотелось сыграть хоть один раз! Двадцать лет я мечтал о том, что когда-нибудь заболеет премьер и я пойду к господину инспектору и сказку: «Ваше превосходительство, я могу сыграть эту роль. И спасу спектакль». И я бы сыграл. Ох, как я бы сыграл! Но этого не случилось ни разу… Все меня считали маньяком. Каждое утро я просыпался с одной надеждой и шел в театр, мечтая, что вот сегодня… О, если бы вы могли понять, что это за мученье! Жить годами одной мечтой, так работать над собой, как я работал, так знать и чувствовать роли, понимать их лучше, чем многие актеры, и быть вынужденным сидеть долгие годы в суфлерской будке, подавая чужие реплики. Только революция наконец дала мне слово. Первый большевистский комиссар театра товарищ Лещинский как-то заговорил со мной, узнал о моей мечте и приказал дать мне роль. Я сыграл, имел успех. Анатолий Васильевич Луначарский даже написал обо мне статью. Но господа актеры приняли меня очень холодно, чуть не бойкотировали. Тогда я решил уйти из театра, где столько мучился, и уехал в Москву. Там создавались новые театры. Я вошел в одну труппу, в которой было много молодых сил, и тут кому-то пришло в голову донести, что я скрывающийся граф. В Питере я оставил семью: жену, дочь и сына. Они думали, что я рехнулся на старости лет, и махнули на меня рукой, но когда из Чека затребовали мои документы, очень испугались, и сын сам, привез нужные бумаги в Москву. Сын мой артиллерийский командир в Красной Армии. Вот вам удостоверение московской Чека о том, что я гостил у них две недели и что документы у меня в порядке.
Бузин бегло просмотрел снабженные печатями документы, Кудряшов тоже рассматривал их с деланной внимательностью.
— Такова жизнь, — задумчиво сказал Пал Палыч. — Видите, что делает революция. Я с седеющей головой стал молодым. Моя мечта исполнилась, и я стал неплохим актером, в чем товарищ комиссар мог убедиться там, на хуторе, Я сказал, что так поступить подсказала мне актерская интуиция, нет, не только это, еще какое-то невольное чувство, которое вы, товарищи, можете назвать, как хотите.
Приближалась третья годовщина Октября.
После жестоких, яростных боев белые сдали позиции и укрылись в Крыму. Врангель намеревался отсидеться зимой за своими прекрасными укреплениями, которые он гордо называл «неприступный белый Верден», с тем чтобы весной, заручившись поддержкой Антанты, снова начать войну с революцией. Но приближалась зима, а красные армии дали клятву, что Крым будет взят до зимы. И он был взят.
В ночь на 7 ноября задул ураганный зюйд-вест, и густые соленые воды Сиваша ушли на восток. В ночь на 7 ноября красные войска по обнажившемуся илистому дну залива вошли в Крым. Так была отпразднована третья годовщина Октября.
В эту же ночь исчез комиссар труппы, и утром Левензон не досчитался Дудова, Обушко и дядю Петро. С ними исчез и ручной пулемет Шоша. В эти дни труппа гостила у 46-й дивизии. Бои уже шли под Юшунем и Джанкоем, когда крытые фургоны 6-й полевой труппы прошли через ущелье перекопского вала. Вал еще дымился остатками боя, и Перекоп лежал в пепле и обломках. Кругом зияли тысячи свежих воронок, густели ряды проволочных заграждений, среди которых лежали трупы убитых красноармейцев. Ксения, бледная, смотрела на эти мрачные картины и напрасно искала среди убитых черную форменку комиссара.
Ни верденская техника, ни офицерская дисциплина не помогли Врангелю, и под Юшунем и Джанкоем сопротивление белых было сломлено. В Симферополе труппа наконец добралась до настоящего театра.
Гримируясь в настоящей театральной уборной перед большим зеркалом, Людмила Ивановна вытирала радостные слезы. Левензон усиленно готовился к торжественной речи, которую должен был произнести перед началом спектакля. Он ходил по сцене и декламировал:
— Мы стоим перед новой эрой, товарищи. Последний вооруженный враг революции пал. Остатки его разбитых банд разрезают сейчас волны Черного моря, спасаясь на иностранных кораблях.
Воронцов носился между кулисами, а «маэстро» Богучарский репетировал в фойе с оркестром,