23.
Я не знаю, как передать то новое в нашей тишине, что я почувствовал в те дни. Но оно было несомненно. К ожиданию, тоске, ко всем прежним чувствам господина прибавилось еще одно, поначалу слабое и неуверенное и, в то же время, неотступное. Внешне все шло, как раньше: такие же ночи, замкнутость, спокойствие. Но вот именно тогда, в одной из бесед господина с портретом девушки, мелькнуло то, что было, как страх ничего не дождаться, никогда не уйти от одиночества, как примирение с невозможностью одного счастья и признание возможности другого. Я помню, как потом, после этого разговора, господин читал книгу. Шелест листов слышался реже обыкновенного. Что-то мешало ему читать.
24.
Приближалась весна. Моложе вставало солнце, шалый ветерок все чаще приносил тепло. Все приготовлялось к тому, чтобы по какому-то сигналу проснуться, ожить, вырваться из последних слабеющих усилий холода. Новое, все более крепнувшее в господине чувство говорило мне, что та весна для нас не будет, как прежние. И в самом деле, когда весна пришла и исчезли последние сомнения, когда все распустилось, расцвело и весело зашумело, сердце господина неудержимо потянулось к живому и теплому счастью, которое и само шло к нему навстречу.
Теплым пахучим вечером, возвращаясь из Парижа, на темной от распустившихся каштанов улице мы встретились с хозяйкой Люль. Она засмеялась так счастливо и так весело объявила — будто бы это была какая-то необыкновенная удача, — что автомобиль в починке, что оставаться в комнатах в такой вечер нельзя никак и что это, конечно, судьба позаботилась о том, чтобы прогулка не была одинокой. Я не знаю, встречался ли господин с хозяйкой Люль после того, как мы были в их доме, но я помню хорошо, как и его охватило радостное оживление в те майские сумерки. Я не слышал его слов, потому что мы с Люль ушли далеко вперед. Было тепло, из садов доносился запах сирени и глициний, где-то далеко громыхал и изредка позванивал трамвай.
Мы долго ходили по широким, уснувшим в зелени улицам, и был поздний час, когда, приближаясь к дому, хозяйка Люль говорила:
— …вы знаете, вероятно, что я слышала о вас давно. Этой зимой я перечитала еще раз рассказ вашего Джима. Я не понимаю его. Почему вы в той книге так убеждены, что попытка жить в такой же любви с другой обречена на неудачу? Ведь вы же сами повторяете там несколько раз, что та, первая, была проста, что ничего особенного в ней не было. Почему же после этого к другим такое недоверие? Простите, но я знаю больше: эти слова не из пережитого вами, это было ваше предположение, но оно могло быть и ошибочным, как всякое. Так может случиться, не правда ли? Вы этого не отрицаете? Тогда зачем же сторониться, избегать встреч, быть холодно любезным и великолепно не замечать, кто и о чем хочет с вами говорить? Разве не так было в ноябре у кладбища и всю эту зиму до конца февраля? Вы начали оттаивать только с тех пор…
В тоне слов было подкупающе-задушевное, и, вероятно, они были вполне естественными после того, что было сказано до них. Не удивлением, не растерянностью отвечал господин на это почти откровенное признание. Он как будто бы все еще не соглашался, не верил и боялся ошибиться. Но чем взволнованнее и горячее лились слова, тем несогласия и боязни становилось меньше, появлялась готовность признать себя неправым и надежда на новое счастье разгоралась сильнее. Оно, это счастье, было хорошо собою, давалось без труда и не сулило ничего тяжелого.
Хозяйка Люль и господин, не произнесшие в этот вечер решающих слов, но такие близкие в их будущей любви, прощались — до следующего лишь утра — долго, нежно и долго не могли проститься.
25.
То была неспокойная для него и для меня ночь. Подошедшее вплотную чувство не позволяло господину быть прежним, а мне, сколько я ни старался представить себе, что вот, значит, и к нам пришла наконец живая и теплая радость, мне в эту радость не верилось. Так было потому, что и в ту ночь, когда недавняя встреча с хозяйкой Люль казалась столь значительной и не могла как будто бы не увести от прошлого, господин все-таки, через каких-нибудь несколько часов после того свидания, был ближе к первой подруге, которую он так давно не видел. Ему плохо работалось, он много раз то подходил к портрету, то останавливался у окна, всматриваясь в ночную тьму. Он не мог не знать, что близко в этой тьме, может быть, тоже не спала молодая красивая женщина, более, чем он, тянувшаяся к их общей, нужной им обоим близости. Но тишина, одиночество, сердце, которому всегда нужно было только одно, не отпускали. И как тогда, в ту ночь, я не сомневаюсь и теперь, что если бы после всего, что было, и перед тем, что должно было совершиться, появилась бы какая-нибудь надежда, признак, что наше ожидание не было напрасным, все было бы тотчас же кончено между господином и не той, которую он ждал.
26.
Наступал вечер, и я оставался один. Люль, ее хозяйка и мой господин уехали. Это случилось после полудня, неожиданно для меня. Господин позвал женщину, смотревшую за нашим хозяйством, и сказал ей, что он уезжает. Из его слов я понял, что я не увижу его раньше осени. Он взял с собой самое необходимое и ушел. Все как бы оборвалось, и весь тот день я не мог найти себе места. Увидеть Люль мне не удалось, никого из моих знакомых я не хотел видеть. Я долго сидел на террасе, вспоминал, хотел разобраться, осуждаю ли я господина. Я не осуждаю его и теперь. Все, что тогда происходило, была та самая возможность, которую он предвидел в книге моего предшественника. Но теперь это было не предположение, наши прежние жизнь и тишина были действительно нарушены, и мне было тяжело. Стало темнеть, и я ушел в комнаты. В неподвижной, словно остановившейся, тишине сквозь комнатный мрак я увидел еще светлевшее пятно портрета. Я лег под ним, около стены. Начиналась моя первая одинокая ночь. Я завыл.
27.
Господин где-то далеко переживал новое счастье, я узнавал тоску, тревогу и одиночество. Меня, конечно, не случайно забыли или не захотели взять с собой. Я стал лишним, мир любви, который захватил и меня, рассыпался и, как мне тогда казалось, исчез совершенно. Я был до того времени достаточно избалован благополучием и не умел спокойно относиться к потерям. Но мне не верилось и в то, что заменило господину его прежнюю жизнь. Я знал, что не такая, как хозяйка Люль, могла бы так же войти, так же заполнить собой, как это делала девушка. Может быть, более ярко, но горел не тот огонь, все было не то, над чем стоит останавливаться. В большей или меньшей степени, так или иначе, предо мною прошло много таких же случаев, и мне было бы, вероятно, так же нечего рассказывать, как если бы я тогда не расставался с господином. Я видел лишь начало его новой любви, и оно поселило во мне не счастье, не покой и не доверие, но тревогу. Я ошибся в тот раз. Все завершилось лучше, чем я мог желать. Тревожиться мне должно было о другом. Не господину, а нам с Люль принесло вслед за разлукой несчастье то лето.