Мимо проезжали автомобили, громыхали и скрипели тормозами тяжелые автобусы. В мелькнувшем на секунду пустом пространстве между автомобилями я увидел на другой стороне, наискось от нас хозяйку Люль. Предполагая, что где-то близко и сама Люль, я рванулся было через дорогу, но господин сердито приказал мне вернуться. Он взял меня за ошейник и отпустил только тогда, когда автомобильный поток кончился и мы стали переходить улицу. Я сейчас же нашел Люль. Не останавливаясь, она мне бросила: «Терпение, Джим, скоро увидимся, конец близок». Это были ее последние слова. Мы увиделись скорее, чем думали, и конец в самом деле оказался очень близок. Я не знаю, как это получилось, но когда мы с господином прошли дальше и вышли на большую, широкую и не очень шумную улицу, я увидел вдали на другой стороне силуэт Люль. Она шла по краю тротуара навстречу нам. Ее хозяйка шла недалеко вслед за нею.
Весь запыхавшийся, откуда-то выскочил пойнтер. Он подбежал к Люль и горячо и возбужденно заговорил с нею. Расстояние между нами сокращалось, и я, несмотря на сгущавшиеся сумерки, видел хорошо, как Люль коротко ответила и отвернулась. Он бросился на нее. Я помчался по другой стороне. Люль побежала почему-то не к своей хозяйке, а в мою сторону. Она, конечно, убежала бы от пойнтера. Легко, едва касаясь тротуара, она почти без усилий делала большие скачки, пойнтер, все более отставая, гнался за нею. Поравнявшись со мной, Люль круто свернула на мостовую. Было ли это желанием уйти от преследования, увидела ли она меня и хотела во мне найти защиту, или… или показалось ей в ту минуту, что не стоит, нельзя жить, встретившись опять с пойнтером, что «так нужно», я не знаю. Вслед за тем мгновением, когда ее сухое и узкое тело отделилось от тротуара, в моих глазах все потемнело, закружилось и потом точно оборвалось и полетело в пропасть. Я услышал страшный крик Люль, скрип тормозов и увидел белое и красное за передним колесом большого зеленого автомобиля. Послышались крики и нетерпеливые гудки. Зеленый автомобиль и собравшаяся толпа любопытных мешали движению. Я пробрался сквозь ту толпу и над раздавленной грудью Люль встретился с пойнтером. Как все происходило дальше, я хорошо не помню. Мы, кажется, схватились там же, в толпе, нас разняли, но мы вырвались и продолжали нашу схватку в другом месте, где нам никто не мешал. Пойнтер знал приемы, оказался сильнее, и не я должен был остаться в живых; но мне удалось добраться до его горла. Это случилось, впрочем, помимо моей воли. В те минуты, когда мы катались по земле, пойнтер схватил мою лапу, прокусил ее до кости и, сдавливая ее все крепче, до хруста, в напряжении поднял голову. Его горло осталось раскрытым. Горе потери Люль, боль, которая усиливалась от мертвой хватки, нашли выход в том, что я так же почти намертво и глубоко впился в натуженное, а потом сразу ослабевшее и наполнившее мой рот густой и теплой кровью горло пойнтера.
Я уходил на трех лапах, бесполезным победителем и навсегда одиноким. Капала кровь, капали слезы, когда я вернулся на место смерти Люль. Ее убрали, и там, на асфальте, где была ее кровь, я едва мог различить небольшое пятно. Я смотрел, как оно исчезало под шинами проезжавших автомобилей.
В темноте, под вновь усилившимся дождем, я медленно возвращался в наше предместье. Когда капли дождя падали в раскрытую рану, было очень больно. Господин услышал, как я поднялся на террасу, открыл дверь и, увидев мою рану, бережно обмыл и забинтовал ее.
— Я видел все, Джим, — сказал он мне, — это тебя он, твой соперник? Я не думал, что ты вернешься… Бедная Люль!…
Я закрыл глаза, мне хотелось не открывать их больше никогда.
Господин долго сидел в тот вечер около меня и во время всей моей болезни был внимательным и ласковым.
Моя рана давно зажила и болит теперь только при неосторожных прыжках и в дурную погоду. А во всем во мне осталась другая рана, которую скоро закроет смерть.
Люль! Неужели и тогда, там, за смертью, я тебя никогда не увижу?
44.
Я долго не выходил на улицу. У меня болела прокушенная лапа, стрясшееся несчастье отняло все желания. Казалось, что все кончилось, ничего больше не нужно, да и нет ничего, за что стоило бы уцепиться. Ласка и внимание господина помогли мне вернуться к жизни. Я часто слышал тогда: «Джим, нужно жить, обязательно нужно жить! У тебя заживет раненая лапа, и ты увидишь, что жить можно, даже не соглашаясь на компромисс». Обостренная чувствительность долго не принимала этого утешения. Потом, когда первое отчаяние стало сменяться воспоминаниями, эти слова были входом в отдых и надежду, что и для меня есть возможность жить во все еще не гаснувшей любви господина. «Значит, правда, — думал я тогда, — значит, есть что-то, перед чем померкла красота хозяйки Люль, что сильнее разлуки, многолетней неизвестности», о чем теперь, после давней гибели Люль, перед моим недалеким уже концом, и я могу сказать: сильнее смерти. Память о Люль, служба сердцем господину, вот во что вылились мои чувства, когда, оправившись после потрясения, я вновь вышел на назначенную мне судьбой дорогу.
45.
Мои позиции были взорваны, позиции господина казались неприступными. Но только казались. Я все-таки что-то проглядел. Сбылись еще раз слова из рассказа моего предшественника: «Всякая чужая, даже самая близкая жизнь — книга с вырванными страницами». Эти слова сбылись в первый раз на Люль, такой строгой, требовательной и все-таки допустившей себя до Фоллет. Наше непонимание и связанное с ним одиночество идет, может быть, еще дальше. Не зовет ли нас иногда непонятный и неотступный голос, не заставляет ли безотчетная и неодолимая сила поступать помимо и часто против нашей воли? Это ли не еще более страшные одиночество и беззащитность — одиночество и беззащитность перед самим собою?
Как счастливо, что есть возможность не помнить, не встречать этого в себе, как счастливо, что снятся сны, от которых можно никогда не проснуться. Но есть действительность. И та действительность, которая во второй раз нарушила сон господина, была, может быть, в том, что слишком велика была его тоска, еще более необходима и по-прежнему невозможна помощь. Условия последнего полугодия его жизни сложились так, что та усталость ожидания, которая была в нем уже ко времени встречи с хозяйкой Люль и которая, казалось, исчезла после разлуки с нею, раскрылась вновь с неожиданной для меня силой и привела сначала к сомнению, а потом — к разочарованию.
46.
Началось это так: друг господина переехал в Париж. Он, его жена и совсем молоденькая девушка пришли к нам. Наша тишина, в которой редко раздавался человеческий голос и никогда не был слышен женский смех, внезапно заполнилась звенящими нотами. Был теплый июльский вечер, когда мы с господином услышали шаги и разговор в саду и вышли на террасу. Из-за темноты я не мог тотчас же рассмотреть лица пришедших. И я не увидел, а почувствовал немного шумное довольство жизнью и общительность женщины и замкнутость, неловкость или неудовольствие от чего-то в те минуты — девушки.
— У вас так хорошо в вашем предместье, что я не хочу сейчас же заходить в комнаты, — сказала жена друга, и разговор завязался на террасе.
Они говорили на том же языке, что и мосье Манье. Больше всех говорила молодая женщина. Обращаясь то к одному, то к другому, то ко всем одновременно, она никого не оставляла без внимания и приглашала каждого быть участником разговора или заинтересованным слушателем. Ее общительность казалась скольжением по самым различным темам, скольжением, может быть, блестящим, но не оставляющим никаких следов и едва ли интересным. От воспоминания о весело проведенном времени на