пляже Канн она перешла к тому, что постоянное одиночество господина — вещь невозможная, обещала в самом недалеком будущем позаботиться о нашем развлечении, и эта забота сейчас же сменилась заботой об устройстве недавно нанятой квартиры и о покупке автомобиля. Друг господина не ошибся в выборе спутницы — с такой, как его жена, жизнь должна идти нетрудно и несложно.
Они вошли наконец в дом и расположились в комнате господина. Когда женщины остались на короткое время одни, старшая из них подошла к портрету. Вероятно, зная от мужа значение этого портрета, она сказала:
— Я думала, что она красивее. Та книга, конечно, выдумка и ничего больше. Ты мечтательница, — обратилась она к сестре, — без сомнения, хотела бы быть на ее месте?
Девушка сидела на диване и, давно увидев и рассмотрев портрет, рассматривала комнату.
— Нет! — ответила она. — Но разве каждой из нас так плохо быть для кого-нибудь тем, чем была для него она?
— Но, дорогая моя, это поэзия, и это — одно, а жизнь — другое.
— Здесь все, как в той книге: та же обстановка, такой же Джим, — нет лишь ее самой. И потом, мы знаем эту женщину и его слишком мало.
Я рассматривал и сравнивал их лица. Лицо старшей было красиво, выражало удовлетворенность, но мне не захотелось долго вглядываться в него или постараться запомнить. Лицо девушки, намного менее эффектное, не сразу открывало свою прелесть. С неправильными чертами, быстро меняющимся выражением, то мечтательным, то неподдельно серьезным, оно говорило о мягкости, девичье-трепетно настороженном внимании и большой душевной разборчивости. Чем больше я смотрел на него, тем мое расположение становилось большим. Я понял тогда, что с женой друга у нас будут безразличные отношения, а с девушкой — дружба прочная и навсегда. С того вечера, при встречах, я не отходил от нее.
47.
Они ушли от нас в тот вечер, оставив впечатление, в котором безоблачное благополучие смешивалось с незаметной, замкнутой в себе прелестью семнадцати лет девушки.
Ночью, как обычно, я дремал под столом, около ног господина. Была старая, ничем не нарушаемая тишина. Я дремал, просыпался, и, как прежде, меня окружал все тот же мир. Все было, как в счастливое время, только на душе у меня не было больше сознания, что утром я буду с Люль.
Вот в коротких словах то, что потом со мной происходило.
Мне никто, кроме господина и нашей тишины, не был нужен. Когда, после болезни, я стал выходить, встречаться, — случилось то, что должно было случиться, — у меня появилась другая подруга. Близость с ней была скучной, и, кажется, в первые же недели между нами начались недоразумения. На упреки, слезы, сцены всякого рода у меня не было никакого ответного чувства. Мне очень скоро стали неинтересны вкусы и оценки моей новой подруги, я не мог к ним прислушиваться с тою же тревогой, с какой — всегда вознагражденной — я прислушивался к Люль, в них ничто, как я это знал, не могло меня по-настоящему обрадовать или опечалить. Вероятно, и в самом деле только в небезразличном для нас существе нам на все важен и дорог именно тот или другой ответ. Мы жили, пожалуй, не хуже других, крупных ссор между нами не было, я почти не сомневаюсь в верности той подруги и не изменял ей сам. Но как все это действительно безразлично, ничего не значит для меня… Я не люблю, но и не боюсь громких и страшных слов, и такая измена, даже в Люль, меня едва ли бы в чем-нибудь разубедила.
Ах, Люль, Люль! Разве так важен пойнтер или что-нибудь подобное, если ты сама не изменилась, если я всегда встречал в тебе ту, другую, более ценную верность, которую больше не находил ни в ком? Почему в словах моей второй подруги я так часто слышал те твои слова, которые она сказать не умела или которых у нее не было? Тебя больше нет, нет давно, я лишь во сне тебя вижу, но я все помню и жду нового свидания. Теперь оно не за горами.
Сколько раз в те весенние дни, когда у меня стала заживать рана и я мог выходить на улицу, я бродил около калитки, долгими часами сидел перед каменным забором и ждал, что, может быть, случится чудо и мне снова явится мое белое видение. Я смотрел на забор, а над ним по-весеннему прозрачно голубело небо, и только иногда облачко плыло по нему неторопливо и одиноко.
48.
Прошло меньше двух недель после того, как у нас был друг господина со своей семьей. Как-то, перед закатом солнца, он снова приехал к нам и увез нас к себе. Тот вечер прошел в обществе его жены, той же девушки и еще трех или четырех человек. Было весело и интересно. Мы вернулись домой после полуночи, и господин, немного усталый и рассеянный, недолго оставался за столом. Впервые, после возвращения к прежней жизни, он лег спать до рассвета.
Через несколько дней друг и его жена снова приехали за нами. Господин работал и не согласился на их предложение тотчас же отправиться с ними на загородную прогулку. Жена друга взяла с него обещание навестить их дня через два-три.
Прошла неделя, мы никуда не выходили, друг господина приехал один и увез нас почти насильно. «Он недоволен, что мы нарушаем его одиночество, — говорил он в тот вечер жене, — но несколько обедов у нас, прогулок за город, встреч с твоими подругами, и он сам почувствует нелепость своего положения».
Друг ошибался, господин не был недоволен, но, конечно, и не чувствовал нелепости, которой не существовало. Общество, в которое он вошел, не могло дать ему того, что давало одиночество.
Друг, вероятно, действительно решил увести господина от необычной жизни: встречи, прогулки, телефонные звонки, срочные вызовы стали повторяться все чаще. Иногда господин отказывался, иногда с шутливой покорностью подчинялся. Его как будто забавляло это дружеское вторжение, и он с интересом приглядывался к новым знакомствам, держась, как всегда, сдержанно и отдаленно. Наших ночей между тем становилось все меньше. Первой подруги он не забывал и не уходил от нее. Так прошло около двух месяцев.
49.
Та борьба, исход которой был предрешен и печален, началась незаметно. Двух месяцев оказалось достаточно, чтобы вновь, как после близости с хозяйкой Люль, еще больше убедиться в незаменимости девушки и в невозможности жить в других тем, чем он жил в ней. Встречи, новые знакомые, завязавшиеся более или менее близкие отношения с той или иной из молодых женщин, все это только обостряло всегдашнее желание, усиливало веру и постепенно приводило в тупик, из которого выхода не было. Он мог бы найтись, конечно, если бы сердце опять ошиблось, но и опять поверило бы, но в этот раз оно еще не уходило от своего единственного пути, ждало все с большей тоской, напряженностью и — уставало ждать. Этого не знал и не мог знать никто, кроме меня. Тогда все находили господина повеселевшим, никто ничего не подозревал. Только после встреч, весело проведенного времени, оставшись наедине со мной, весь, точно чем-то истерзанный, сразу постаревший на много лет, крепко обняв мои плечи, после долгого молчания, он говорил мне: «Это не то, не то. Неужели мы никогда ее не дождемся?» По звуку его голоса я понимал, что он близок к пределу наболевшего желания, и если в самом скором времени не придет помощь, он надорвется, обессилит и отчается. Помощь не пришла.