— Про них издревле говорят: коль перо за ухом, клади гостинец за пазуху…
Из толпы на простор протиснулась пышная женка, волоча за собой двух напуганных глазастеньких детишек. Бухнулась атаману в ноги, девчушек за собой повалила и в звонкий голос ударилась с причитаниями:
— Ах, батюшка атаман! Замытарил меня вовсе этот Ивашка Чижов, клоп худосочный! Еще в зиму подала челобитное новому воеводе о даче мне денежного и хлебного жалованья против иных вдов за служивого моего мужа Ивана Матвеева сына Поликарпова, погибшего в Астрахани. Уже и воеводе сказывала сама, а воевода в ответ: подай бумагу! Да Ивашка все мытарит, не дает челобитной ходу. «Ступай, — говорит клоп, — к соборной церкви на паперть с детишками, что соберешь Христовым именем, то и твое…»
По круглым румяным щекам вдовицы потекли обильные слезы, а юркие светло-зеленые глаза так и прыгают, то на атамана, то на подьячего, стоящего рядом на коленях с согнутой спиной: будто просо с тяжелой метелкой под ветром, того и гляди сломится…
При последних словах вдовицы подьячий вдруг возмутился, распрямил спину, вскинул руки и затряс от возмущения длинной бородой, хотя в годах был и не столь старый.
— Не гневи Господа, Марья! Не отсылал я тебя с детишками на паперть, безбожная блудница! Но за всякий твой тайный ко мне приход честно платил по четыре сабляницы альбо по две новых копейки! А к Рождеству дарил отрез сукна доброго на кафтан. Ты норовила чаще бегать, да я более одного раза в две недели ходить не велел за моим безденежьем! Берегись, Марья, ежели женка моя как прознает, она на твоей голове, ранее прилета грачей, большое гнездо сделает!.. А я-то, дурак, приготовил тебе отрез камки[129] голубой…
Толпа ахнула от хохота. Ивашка, в тяжком душевном состоянии проговорившись о сокровенном, захлопнул рот шапкой, Марья Поликарпова вскинула руки, закрестилась, что-то закричала в ответ, но ее не было слышно. Степан Тимофеевич, откинувшись на спинку лавки и сотрясаясь всем телом, утирал слезы пальцами.
Отсмеявшись, Разин, ко всеобщему одобрению, приговорил:
— Раздуванить пожитки, окромя домов и скотины, этого дьяка и подьячего, а их с домочадцами оставить в том, в чем есть! И пущай озаботятся прокормом семей как кто может, руки-ноги целы! Гоже так?
— Гоже!
— Божеское решение, атаман-батюшка!
Дьяк Брылев наконец-то встал с колен, возрадовавшись в душе, что дом, а стало быть, и заветный клад в подоконнике остаются ему для прожитья, отбил поклоны атаману, самарскому люду. Ивашка Чижов, откланявшись, повернулся к вдовице, а та, уперев руки в бока, стоит, да в глазах смешинки скачут. Не сдержался подьячий, зло плюнул под ноги:
— Дед в пытошной корчится, а глупой бабе, глядючи, смех! Ох, прости, Господь, ославила при всем народе, задаст теперь женка трепку, почище молодого льна мотаться в ее руках буду…
Митька Самара, посторонившись, чтобы подьячий мог пройти, со смехом сказал:
— Не тужи, Ивашка! Кому неведомо, что мимо гороху да мимо вдовицы так не пройдешь! Не ты первый, не тобой и кончится! А Марья, чертовка, вон какова, словно пасхальная выпечка с маком!
— Горе не тебе, Ивашка, — прокричал с улыбкой пушкарь Ивашка Чуносов, — горе Марье — сама себя приработка лишила!
— Ха-ха-ха! — покатилось по толпе.
Под шутки и смех дьяк и подьячий побрели к своим домам, крестясь, что живы сошли с лобного места, и что-то бормоча под нос каждый себе и о своем.
Спросив у Семки Ершова и таможенного головы о исправности казенных сумм и получив утвердительный ответ, Степан Разин отпустил их по домам, велев и далее казну беречь для нужд казацкого войска, а городничему Федору Пастухову озаботиться, чтоб она не растеклась по липким рукам приказной братии, за что городничий самолично ответит головой.
После суда Степан Тимофеевич встал, опершись левой рукой о бок, правую вскинул перед собой, блеснув красивым перстнем с ярко-голубым камнем. Народ смолк, готовый слушать атаманово слово.
— Вот таков наш праведный суд, православные! А не так, как судят нас воеводы да бояре, по малой какой вине аль оплошности, не разобравшись, слова не дав сказать в оправдание и не призвав послухов, волокут на дыбу и крючьями за ребра вешают, словно говяжьи туши бесчувственные! И встали мы, донские, запорожские и яицкие казаки, стрельцы и черный люд Понизовья, за святое дело, за волю каждому! А нас бояре облыжно чернят антихристами и аспидами, о чем и попы и архиереи московские для смущения народного ума твердят. И тако же облыжно обзывают казаков и понизовых стрельцов ворами, убийцами, пропащими пьяницами! Да вам бы, люди, своими очами нас видевшим, тому навету не верить! Нешто пойдет стрелец альбо мужик за атаманом, который мертвецки пьян всякий день по их клевете пребывает и пьяным же ведет свое войско на сражение? Не пойдет, потому как и своя голова — не тыква с огорода, где и еще одну сыскать в ботве можно! Не верьте иудиному навету на казаков и их атаманов и внукам вашим накажите злой наговорке не верить! Встали мы не на разор земли Русской, она и без того разорена бегством многих тысяч мужиков от непосильного тягла! Но встали мы за веру православную, за дом Пресвятой Богородицы и за всех святых, за великого государя и за благоверных царевичей! Ныне вы сами видели, плывет со мною царевич Алексей Алексеевич, бежавший от боярского злонамерения спастись на вольный Дон! И патриарх Никон с казаками идет на Москву, когда придем, тогда и объявятся царевич и патриарх всему русскому люду! — Степан Тимофеевич решительно махнул правой рукой по воздуху, словно сек супротивника, мешающего ему в святом деле. — И вам бы, чернь городская, тех дворян и детей боярских, которые похотят заодно с нами стоять, не трогать и домов их не разорять. Потому как не мы зло с собой несем, но на содеянное зло лишь злом ответствуем… Тако боярин Долгорукий учинил с моим старшим братом Иваном, запытав до смерти в Москве за то, что повел он казаков с польской войны передохнуть домой в затишье между боями. — Разин тяжко вздохнул, вспомнив погибшего брата, к которому с малолетства был крепко привязан… Минуту помолчав в тишине, он продолжил: — Тако астраханский воевода Прозоровский посек пленных казаков из Яицкого городка и моих доверенных переговорщиков показнил! За то и сам свою голову уронил наземь! Но митрополита мы не тронули и святых икон не рушили! А коль случай такой бывает, винный казак альбо стрелец тяжкими слезами с кровью своей опосля того умывается! Кто чужое берет, казаки предают позорной смерти!.. И воеводы и бояре, сотворив с чернью зло, от зла не уберегутся. А вот искореним бояр на Москве, учиним вольное казацкое правление, тогда и мир придет на нашу землю! — Степан Тимофеевич повернулся к приказной избе, где стрельцы держали воеводу, дал знак — ведите, дескать, на казнь!
— Не отвертелся-таки воевода! — выкрикнул Потап Говорухин. — Зубрист топор дорожку чертит приметную!
— Знать, там и умереть, где твой конь валялся![130] — подхватил крик Говорухина новый сотник Иван Балака.
— Шагай шустрее, воевода! — пристращал Янка Сукин и в спину ратовицей бердыша ткнул. — В ночь хмельного в рот не брал, а теперь тростиночкой гибкой шатаешься!
— Оно и видно — тайный стаканчик одинаково с явным в голову бьет! — крикнул Митька Самара, сопровождая со стрельцами воеводу.
— Вот-вот! Полез козел тайно в чужую городьбу да и скубнул сучком с себя шерсти клок! А другой такой ни у кого нету!
— Надумал воевода правду схоронить, так и сам из ямы не вылезет до страшного суда!..
Крики неслись отовсюду, Алфимов вертел головой, всматривался, словно старался упомнить всех обидчиков. Потом прохрипел с натугой, зло оскалив зубы, как бы пугая взбунтовавшихся стрельцов:
— Одумайтесь да покайтесь! Что творите? Сломите гордыню, повяжите воров для крепкого сыску… Не пихайся, Янка, чтоб тебе ершом колючим подавиться! Изменщики великому государю да сгибнут! Не миновать вам дыбы тяжкой, будьте прокляты все…
— Эй, воевода! Уймись! — постращал Иван Балака. — За этаку песню и по боку тресну!
Вслед воеводе народ пошел к Волге, где с тоской и с печалью в криках метались над водой встревоженные, будто смыслили что-то в городских делах, чайки: чуяли близкую непогоду… За конвойными