Алфимов, с темными мешками у глаз, откачнулся назад, словно ему в лицо со всего маху кинули клубком свернувшегося ежа! Дернулся было перекреститься, да руки за спиной повязаны.
— Брешешь, пес продажный, брешешь! — с хрипом вырвалось из сдавленной груди воеводы — будто и не он это сказал! — Сноп без перевясла[128] — солома. Предательский песий лай без улик — грех перед Всевышним! Моею смертию и себе петлю вьешь, дьяк. Опомнись, чтоб тебе колючими ершами подавиться!
— Говори! — не сдержавшись, крикнул Михаил Хомутов и шагнул к дьяку, рывком поднял его с колен на ноги. — Говори улики!
— Скажу!.. Всем вам, самаряне, ведомо, — заторопился в словах дьяк Брылев, поглядывая то на молчаливого и неподвижного атамана, то на воеводу, которого поставили у свободного края скамьи, слева от Степана Тимофеевича, то на сотника Хомутова, вставшего рядом с ним. — Всем вам ведомо, что пушкарь Ивашка Чуносов божился — стрелял он в убийцу Аннушки Хомутовой и поранил его! Потому как тать, сигая через забор, взвыл от раны…
— Истинно! Так и было, из пищали стрелял! — подтвердил Ивашка, торопливо протиснулся из толпы и встал слева от дьяка, на случай атаманова спроса.
— Ведомо вам, самаряне, что всех мужиков и отроков в Самаре стрельцы Юрка Порецкого ощупали и пораненного не сыскали?
— И это ведомо! — выдохнула толпа.
— А теперь вспомните, что на сполошный выстрел воевода Алфимов из дома не вышел, а его холоп- сподручник Афонька сказал, что воевода не велел его тревожить по всякому пьяному бабаханью и приказал стрелка сечь кнутами!.. Отчего ж бы воеводе не выйти было к людям, а? А что было поутру? Когда покойный подьячий Ивашка Волков по самой рани сунулся к воеводе с челобитными, услышал в доме брань и крики…
Горожане, да и атаман с казаками, внимательно и с интересом слушали рассказ дьяка, как выбежал из дома встречь Ивашке Волкову холоп Афонька с лицом, разбитым якобы воеводской рукой, как вслед холопу с посеченной щекой и якобы рубленым плечом выбежал сам воевода, объявив, будто подлый холоп при утреннем фехтовании посек его нечаянно, да не один раз, а дважды!..
— И это ведомо! — отозвалась площадь дружно. — Ивашка в кабаке не раз про то сказывал!
— А теперь скажи мне, воевода Иван Назарыч, где твой любимый голубой кафтан, в коем ты до той злосчастной ночи каждый день на службу и к обедне хаживал? А с той ночи он пропал, как бы его моль источила в одночасье? Где кафтан, говори?!
Растерявшийся Алфимов, малость оправившись от первого удара, поразмыслил с закрытыми глазами, сквозь стиснутые зубы невнятно изрек, на ходу придумывая подходящие доводы:
— Холопу Афоньке я его подарил… У него спросите. Может, в кабаке пропил… Да мертв Афонька, ничего уже не скажет!
— Не сыскали твоего Афоньку среди побитых, воевода, когда взяли твои хоромы. И здесь ты сбрехал, аки пес, будто его из пушки убило! — прервал воеводу злым выкриком Митька Самара.
— Сыщем! Весь город сквозь пальцы просеем, — добавил Ивашка Балака и повинился перед атаманом, который сделал знак Брылеву продолжить свой сказ.
— А не тот ли это кафтан, воевода, который Афонька за наугольной башней в другую же ночь тайком от всех в сухой соломе сжег и пепел землей закидал? — добивал воеводу пронырливый дьяк. — Учуял я поутру, как ветер тянет тряпичным дымом, пошарил в укромных местах да и сыскал пепелище, плохо присыпанное землей. Там и откопал кусочек обшлага голубого цвета и шесть медных пуговиц с твоего любимого кафтана!
Воевода Алфимов, поняв, что злоехидный дьяк разнюхал-таки его тайну, и зная, что холоп Афонька не убит ядром из пушки, а счастливо ушел от воровских рук, решил от всего открещиваться напрочь, потому и выкрикнул отчаянно:
— Оговор! Я гонял тебя, Яшка, за воровство и взятки, вот ты и лепишь в отместку всякий оговор на меня! Должно, сам и украл кафтан, да побоялся быть пойманным с вещью, вот и спалил тайком! Это не улика для смертного приговора! Отметаю прочь! — и воевода духом воспрянул, рассмеялся нервно дергающимися губами.
— Вот как? Оговор, сказываешь? — не уступал дьяк Брылев и пустил в доказательство последнюю улику. — А отчего же это, воевода, у тебя в тот момент, когда ты поутру с саблей выбежал к Ивашке Волкову, из якобы только что полученных ран на щеке и в плече кровь не текла? Да и рубаха была с застывшим уже кровавым пятном! А под рубахой Ивашка приметил, как бугрилась у тебя, воевода, толстая повязка!.. И скажи атаману пред Господом и людьми, куда подевался в ту же ночь горемыка подьячий Ивашка Волков? Его днем твой холоп Афонька подпоил в кабаке, тайну эту допытал… Сболтнул лишнее подьячий, головой своей и поплатился! Еще одна божья душа на тебе тяжким камнем повисла! Ну-ка, что теперь скажешь? Малость недохитрили с верным холопом в своей выдумке, да? И Афоньку ты не бил, это у него губы вздулись после того, как пушкарь Ивашка Чуносов саданул его в зубы кулаком.
— Опять оговор… Не велел я Афоньке того подьячего губить, — заметно растерявшись, бормотал Иван Алфимов, и люди видели, что еще малый удар, и он, без чувств вовсе, повалится головой в пыль.
— У кого желчь во рту, воевода, тому и мед горек! — продолжил дьяк Брылев. — Так и у тебя. С желчью приехал ты на Самару, будто в свою вотчину безропотную, от той желчи и погибель примешь. — И спокойно к Степану Тимофеевичу: — Атаман-свет, повели снять с него полукафтанье да рубашку. Вот и позрим, от чего у него рана на плече осталась, от сабли аль от пули ружейной? А щеку ему Аннушка Хомутова не иначе кинжалом успела взрезать, тут он ее и…
— Будь ты проклят, аспид ненасытный, будь… — вдруг собрал последние силы на крик воевода. — Чтоб род твой иудовый, ты и твой сын Андрюшка, тайный ярыжка мой и доносчик на своих стрельцов за медные копейки… — И, не договорив, с диким стоном рухнул на землю, словно кто ножом чиркнул ему под коленями. Митька Самара и Еремка Потапов отступили от него, не решаясь взять под руки и вновь поставить на ноги.
— Сердитый с горшками на торг не ездит… Ишь, свою смерть учуяв, он и мне решил пометить, оболгал сына своим якобы ярыжкой тайным, — только и сказал внутри весь почерневший от страха за сына Яков Брылев, поклонился Степану Тимофеевичу в ноги. Кто-то из самарских посадских, пораженный воеводским проступком, в общей тишине тихо проговорил:
— Ну, мать-земля, трясися, воевода, за крыльцо держися! Ивашка Пушкарь на это ответил:
— Отдержался свое воевода-убивец! Уродила такого мама, что не примет и яма!
— Честному не сидеть в воеводах, — подтвердил Игнат Говорухин и плюнул под ноги, видя, как никем не поднятый Иван Алфимов неподвижно оставался лежать в пыли.
Лазарка Тимофеев кинжалом взрезал одежду на рычащем от злости воеводе, распрямился, и народ услышал окончательный приговор бывшему самарскому воеводе:
— Правду изложил дьяк, Степан Тимофеевич! Рана у воеводы на плече стреляная!
Брылев, видя, что все внимание теперь на воеводе, а не на его оглашенном Андрюшке, мысленно перекрестился, помолился: «Господи, спаси и сохрани моего сына… Дай, Господи, ему жить! И прости меня, грешного…»
Бледный, трясущийся от нервного возбуждения, Михаил Хомутов медленно, словно на чужих ногах, подошел к атаману, поклонился. Срываясь голосом, со слезами на глазах попросил:
— Дозволь, батюшка атаман… своей рукой… ему голову ссеку! Убийца! Подлый насильник, тать поганый! Как же ты, змей, вылез на свет божий, не задохнулся в утробе, тебя вскормившей?
Степан Тимофеевич встал с лавки, положил сотнику руку на плечо, потом обнял, высясь над Хомутовым едва ли не на голову, словно родитель над сыном-подростком.
— Этот воевода шарил впотьмах ножа, да напоролся на ежа!.. Негоже тебе, сотник, грязной кровью мараться! — И к горожанам со спросом: — Цел ли у вас приказной кат? Не срубили ему голову?
— Цел, цел, батюшка атаман! Сей же миг покличем по такой надобности!
Недолго искали Ефимку — он был в губной избе, заранее готовил кнут, плети, замачивал длинные гибкие хворостины для тех, чья вина не столь страшна, делал то, что делал каждый день, когда приходилось выколачивать по приговору воеводы из должников новгородки да сабляницы за разные недоимки.
— Я же говорил — не стоять городу без ката, — приговаривал диковатый Ефимка, весь бугрясь от