Воскресенье, 1 февраля 1981

Кончил книгу о Липмане, которая навела меня на всевозможные размышления и вообще взволновала. У меня чувство, что я как-то 'породнился' с ним, ибо в книге шестьсот страниц и я несколько дней как бы жил с нею, и это значит – с Липманом. Автор (Стил) пишет о его смерти: '…never did he speak of prayer, or of God, or of afterlife… To the end he was like a mature man'1 . A между тем чем больше я вчитывался, тем сильнее чувствовал, что драма Липмана (как и каждого человека) – религиозная, что всю жизнь он подменял – бессознательно, инстинктивно – Бога чем-то другим, что его не удовлетворяло. 'Людям нужна религия' – это его слова.

Понедельник, 2 февраля 1981

Сретение. Возвращение в семинарию. Литургия.

Вернулись из Балтимора в субботу днем. Льяне плохо, отравление антибиотиками, синус, отвратительное самочувствие. Вчера весь день около нее.

Липман: национализм сильнее и постояннее идеологии. Я думаю, в этом он прав. Далее: его постепенное разочарование в демократии, во всяческом культе 'масс'…

Вчера, кончив Липмана, читал в новом номере 'Континента' стихи Бродского: 'Эклога IV (зимняя)'. Не понимаю, не слышу, не чувствую. Ощущаю как набор слов, наверное, с очень тонкой игрой всяческих аллитераций. Но по мне это – утонченность ради утонченности. Его ранние стихи (то есть более ранние) мне очень нравились. 'Остановка в пустыне', 'Сретение', 'На смерть Элиота', 'На разрушение греческого храма в Ленинграде' и т.д. Может быть, он – одна из жертв успеха?

Темный дождливый день. Л. лежит наверху. В доме тихо. И ужасно не хочется – после этих двух недель в 'нигде' (отель, больница, Балтимор) – возвращаться в 'деловую жизнь'. Уже сегодня, после Литургии, она ринулась на меня со всех сторон…

Вторник, 17 февраля 1981

Вот и февраль перевалил за половину. Время бежит, и ничего не успеваешь… Три дня в Бостоне – на retreat, очень удачном, но и смертельно утоми-

1 '…никогда не говорил он ни о молитве, ни о Боге, ни о загробной жизни. До конца он оставался зрелым человеком' (англ.).

тельном. 132-й номер 'Вестника'. Tout compte fait1 – доволен своим 'Таинством воспоминания', а также некрологом Н.М. Зернова (по этому поводу получил взволнованно-благодарственное письмо от его жены Милицы).

'Вестник' в общем удачный, но не без 'никитизмов' – он открывается акафистами некоего о. Г. Петрова (давно погибшего). Я считаю саму 'формулу' акафиста искусственной и неудачной и не очень понимаю причин их опубликования. Письма (двадцатых годов) 3. Гиппиус и Е.Л. Лопатиной. По-моему, давно пора понять легкомыслие всех этих ожиданий 'третьего завета', фатальную несерьезность всей 'гиппиус- мережковщины'.

Среда, 25 февраля 1981

Кризис в Spence. Воспринимаю его почти как Божье указание, чтобы Л. бросила этот каторжный труд. Сам кризис, однако, поражает нас обоих своей бессмысленностью и если что являет, то поразительную незащищенность в Америке того, кто не принадлежит к денежному establishment2 . Жалоба – мелкая, глупая, нестоящая – трех родителей, то есть 'клиентов' (из тысячи!), и начинается паника и заодно сведение всех мелких счетов… Чувство отвращения от всего этого и настоящего восхищения мужеством и терпением Л., 'избитой' операцией, слабостью, мелочностью друзей и, несмотря на это, остающейся настоящей 'ванькой-встанькой'. Сегодня – решительное заседание.

В связи со смертью Н.Я.Мандельштам перечитываю ее 'Вторую книгу'. Удивительный человек, удивительное ясновидение в главном. Как поразительно ее убеждение в том, что духовная 'двусмысленность' символизма сделала их [поэтов-символистов] слабыми в распознании большевизма, а духовно трезвый акмеизм Ахматовой, Гумилева и Мандельштама – сделал их стойкими. Думая о Блоке, Белом, Брюсове – прихожу к выводу, что – в основном – анализ этот верный.

Скоропостижная смерть в Париже 12 февраля Репнина. В моей жизни он занимал особое и, я убежден, для других необъяснимое место. Он неотрывен от того таинственного праздника, которым были для меня, я уверен – для нас, пять лет корпуса в Villiers le Bel. 1930-1935, то есть годы между девятым и четырнадцатым годами моей жизни. В корпусе была священная мифология России, служения ей, ее спасения. Корпус был не для нас, не для нашей 'подготовки к жизни', не для просто образования, учебы, воспитания. Он был – для России, служение ей. И потому что нам это внушалось денно и нощно нашими воспитателями, потому что вся наша ежедневная жизнь была насквозь пронизана символизмом этого служения, его 'священностью', потому что цель и содержание нашей жизни были предельно ясны, но при этом и предельно высоки: служить России и, конечно, умереть за нее ('И смерть дорога нам, как крест на груди'3 ), потому что, сами того не сознавая, мы жили в некоем грозном, сияющем и безнадежном мире, – эта атмосфера определяла в каком-то подсознании и наши личные отно-

1 Приняв все во внимание (фр.).

2 истеблишменту, влиятельным кругам (англ.).

3 Слова из марша Семеновского полка.

шения, делала их 'романтическими'. Не то что мы воспринимали дружбу как 'служение России', но она – повторяю: подсознательно – делала друга, товарища, 'кадета' больше чем 'copain'1 . Иными словами, кроме всех обычных мальчишеских, детских измерений эта дружба имела еще и иное, высшее измерение, жила отсветом той высокой дружбы, на которой – так нас учили – держалась Россия, дружбы освященной, скрепленной на полях сражений смертью друг за друга, смертью вместе , дружбы, в которую наша 'кадетская дружба' была посвящением. Дружба по самой своей природе не может быть 'безличной'. Она воплощается во всей полноте своей – в другом, в друге единственном, таком, дружба с которым жаждет какой-то непонятной абсолютности. Таким другом и был для меня в те, в сущности, немногие [годы], но теперь кажущиеся самым длинным, почти вечным периодом моей жизни, Репнин. Потом, вскоре, из моей реальной жизни он выпал, несмотря на его учение в Богословском институте, встречи и т.д. Он не занимал никакого места в этой реальной жизни, как и я в его жизни. Но память об этой дружбе, неистребимая метка ее на душе остались. И вот – эти встречи в каждый приезд в Париж, вчетвером, впятером (Андрей, Петя Чеснаков, Репа, я, в последние годы – Траскин). Ужинали в ресторане, сидели в кафе, провожали друг друга 'до метро'. Разговаривали о пустяках, общих интересов было так мало. Репнин жил со своей душевнобольной женой на каком-то чердаке на Ilе St. Louis, работал где-то ничтожным gratte-papier2 – ив эту свою 'реальную' жизнь нас не пускал, хотя мы уже знали, что эта мелкобуржуазная жизнь на деле светила подлинным героизмом, святостью: ежедневной, ежечасной заботой о больной жене. Встречались и расходились, словно исполнив некий самоочевидный, хотя словами и неопределимый долг. Теперь, однако, я чувствую, что к этим встречам применимы слова любимого мною стихотворения Адамовича:

Но реял над нами

Какой-то таинственный свет,

Какое-то легкое пламя,

Которому имени нет…3

Словно по-своему мы совершали таинство 'причастия' этой дружбе, уже свободной от всего 'житейского', почти – от самой жизни, уже до конца преображенной… И если, как я думаю, о дружбе можно сказать, как и о любви, что настоящая дружба – единственна, как единственна и подлинная любовь, то таким единственным другом – в моей жизни, для меня – был Репнин.

Другая смерть, тоже в Париже, – о.Леонида Могилевского, с которым связаны все [последние] 'лекурбские' годы маминой жизни.

Воскресенье, 1 марта 1981

Прочел – из-за любви моей к биографиям и автобиографиям – книгу о последних годах Эдмунда Вильсона (его книги в 50-х годах были для меня 'введе-

1 'приятелем' (фр.).

Вы читаете ДНЕВНИКИ 1973-1983
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату