татаро-монгол144; только Богородица предотвратила Русь от Тамерлана145; Куликовская битва была одержана благодаря вмешательству небесных сил – святых Георгия Победоносца и Димитрия, Бориса и Глеба146; отход Едигея от Москвы – очередное чудо, случившееся в день памяти (20 декабря) митрополита Петра147.
Вся внешняя политика князей обычно трактовалась как борьба за «истинное христианство», подчиненная прежде всего идее защиты православия и его церкви. Это относилось не только к до- мусульманской и мусульманской Золотой Орде, но и к литовцам, награждаемым, как и татаро-монголы, эпитетом «поганые»148, и даже к самим же русским, которые, как утверждалось, отпали (или хотели отпасть) от православия149. И Раковорская150 и Невская битвы, и «Мамаево побоище» – словом, буквально все сражения с иноземцами принимали под пером летописцев окраску религиозных битв. В память побед над врагами и избавления от вторжений воздвигались храмы – символизируя необратимость экспоненциального роста православия, вселяя убежденность в торжество лишь кумулятивного типа его развития151 – никоим образом не структурного152, – как наиболее адекватного идеалам сакрализованного коллектива, «народа-богоносца». Уже сама категориальная структура официального православия153 мощно детерминировала его «религиозную нетерпимость»154, в описываемые нами времена особенно активно проявлявшуюся по отношению и к католицизму155 и к исламу. Приверженцы его неизменно именуются не только «неверными» и «погаными», но и «сыроядцами»156.
В правление митрополита Петра состоялся даже религиозный диспут с каким-то мусульманином Септом, в ходе которого митрополит, разумеется, «перепрел» Сеита157. Возникшее в тверских церковных кругах сказание об убиении князя Михаила Ярославича изображало ислам как причину жестокости хана Узбека:
В борьбе с другими религиями160 (в частности, с иудаизмом, плодом которого была объявлена возникшая в конце XV в. в Новгороде и Москве знаменитая – «жидовствующая» – ересь161) православный клир постоянно прибегал к репрессиям162. За связь с иноверными женщин заключали в монастырь, а мужчин отлучали от церкви163; даже за совместную трапезу с иноверцами или некрещеными по церковному закону полагалось наказание164.
Важно отметить при этом, что в идеологической борьбе с доморощенными ересями165 (в частности, с их иконоборчеством, с их отрицанием всей церковной иерархии, как «поставленной по мзде») церковь не прибегала к обвинению их в следовании исламу: слишком уж прочной стеной были отгорожены ею же его и концептуальное содержание, и обрядность от всего того, что росло и развивалось – или, напротив, тут же гибло – в пределах православно-русской государственности166.
Самое же главное, конечно, в том, что реальной опасности появления сколько-нибудь заметной приверженности русских к «закону Моамедову» не было, тогда как влияние католизма имело все основания казаться очень серьезным167. Что касается все того же ислама, то заметна наивысшая степень корреляции между отношением к татаро-монгольскому лагерю и православия, имевшего все основания приписывать себе ведущую роль в процессе уничтожения вассальной зависимости от Золотой Орды168, и фольклора169 (что, кстати говоря, свидетельствует о высокой взаимосвязи между религиозной ориентацией и социальными ценностями в средневековом русском обществе).
«Из былины в былину (речь идет об эволюции былинного эпоса в средние века, хотя, как признает автор специального исследования, фактические данные на сей счет отсутствуют170. –
Как полагает О.В. Орлов, по характеру коллизии «песни о татарском полоне» должны быть отнесены к сфере лирики. Но в народной русской лирике они составляют особую группу – и не только ввиду их очевидной связи с историческими событиями: в этих песнях большое значение придается сюжету и, напротив, очень мало внимания уделено природной символике (столь употребительной в классической народной лирике). В том виде, в каком многие из этих произведений дошли до нас, они могут быть отнесены к жанру баллад. Но подчеркивание
И однако, по-видимому, было бы явным преувеличением относить все такого рода фольклорные тексты179 к числу тех, где семантическая многозначность предстает как конструктивный принцип: они, несмотря на свою многообразную подчас функциональную атрибуцию, «однозначны»180; содержащиеся в них образы не имеют каких-либо субстратов, их нельзя соотносить с чем бы то ни было, кроме них самих.
Здесь вообще воображение есть само бытие, производящее образы и мысли и некие, кажущиеся вначале детерминантами образной действительности, модели, типы или архетипы, выбор которых может быть совершенно произвольным181;
– здесь нет неясных, трудноуловимых, мерцающих и вибрирующих смыслов, и каждый пласт бытия легко воспроизводится в его цельном, нерасчлененном виде;
– здесь нет (прежде всего потому, что перед нами – Фольклор и только Фольклор – ни множества виртуальных текстов, ни оппозиции «текст // предтекст» (эквивалентной дихотомии текст // письмо) 182 и исчезает возможность точно и полно описывать процесс трансформации подлинных явлений и их словесные эквиваленты;
– здесь нет скрытого от читателя концептуального смысла, который надлежит обнаружить: речь идет только об одновременном «со-присутствии» в нем различных повествовательных форм, легко освобождающих неструктурированное пространство для того, чтобы в нем смог реализоваться любой фантазм;
– здесь нет у мифотворческого механизма183 стремления если и не ассимилировать, то по крайней мере гармонизировать противоборствующие начала;
– здесь нет возможностей для расширения объема конвенциональных знаковых систем, ибо они вытесняются нагромождениями таких клише, таких типизированных устойчивых глобальных конструкций с ограниченным лексическим наполнением, которые требуют совершенно незначительной «энергоемкой» рефлексивной деятельности;
– здесь нет различий между эксплицитными способами выражения и областью имплицитной передачи информации;
– здесь нет попыток хоть как-то деавтоматизировать текст184 за счет появления непредсказуемого элемента, инородного данной структуре, в результате его взаимодействия с ней, в