— Замуж тебе надо, одинокая… Здоровая, красивая девка — чего ты ждешь? Хоть бы родила, что ли. Все бы успокоилась… Рожают же сейчас без мужиков?.. Гляди, дождешься.
— А я за миллионера замуж хочу, — засмеялась Катерина. — В моем возрасте только по расчету замуж выходят. Хоть за старика, но чтоб миллионер. Возьми меня замуж, Василий Тимофеич? Если так не хочешь — замуж возьми.
— Я еще не миллионер и не старик, — пробурчал Заварзин.
— Так я подожду! — хохотала она. — Какие мои годы? Господи! Лет через десять ты заработаешь миллион, а я как раз созрею! Всего-то будет сорок семь — баба ягодка совсем.
— Ладно, хватит, — оборвал Заварзин. — Печку я наладил, езжай… И в другой раз провода не рви. Там и без этого хватает…
— Какой ты догадливый, — сказала она и, убрав ведро с тряпкой, стала мыть руки. — От тебя ничего не скроешь, на три метра под землю… А что рядом творится — ни сном ни духом. В лепешку перед ним расшибись — не заметит!
— Все я вижу, Катя, — проронил Заварзин и притворил дверь кухни. — Только не пойму.
— Что? Почему я возле тебя колочусь?.. Дура потому что…
— Я ведь старше тебя на двадцать лет. Старый уже, старик…
— Так сразу и старик? — она сверкнула глазами, скомкав полотенце, бросила его на шкаф. — Ладно, я больше навяливаться не буду, успокойся… А поэтому все тебе скажу! Разговоров, пересудов испугался? Как же — депутат, бывший председатель, вся жизнь на людях. Скажут, сына на Белошвейке женить хотел, а сам женился! Отбил у сына родного, можно сказать, на снохе женился. Так?
— Вот этого я как раз и не боюсь, — глядя в пол, сказал Заварзин. — Поговорили бы да забыли, привыкли… А мы бы с тобой в Запани поселились. Там вид красивый, сразу две реки видно и три горизонта… Замечала? Особенно по утрам, когда туман поднимается, в три пелены. И эхо там тройное. Ночью коростели на лугах кричат, так и сосчитаешь, сколько. А когда кони на той стороне пасутся, слышно, как траву щиплют… Всю жизнь хотел в таком месте жить.
Катя слушала, опустив голову, и перебирала руками край скатерти. Где-то за дверью слышался ходульный стук: старец Алешка отчего-то беспокоился и расхаживал по коридору.
— Да ведь я прожил одну жизнь, в другом месте прожил, — помолчав, продолжал Василий Тимофеевич. — Пчелы вот мудро делают: старая матка берет половину семьи и уходит из дома. И будто другая жизнь начинается, другая семья. На что уж пчела дорогу к своему улью помнит, а тут забывает, если с роем ушла. Из памяти вон… Не могу же я отроиться от своего дома и уйти. Это значит, новую жизнь начинать надо, Катя. А куда же старую? В старой-то сыновья у меня, внуки. Да и прожито так — никогда не забудешь. В старости-то можно, как вот дед Ощепкин. Да только это не новая жизнь, так… Остатки прошлой доживают. Ощепкин свою, старуха его — свою… Не возьму же я тебя в мачехи своим детям?
— Думаешь, сыновья твои оценят это? — хрипловато спросила Катя и распрямилась. — Думаешь, нуждаются в тебе?.. Нуждались бы, так приезжали. Хоть бы письма писали…
— Сегодня только получил, от Сергея, — сказал Заварзин.
— В кои-то веки…
— Нуждаются, Катя… Они и сами не знают, как нуждаются. У тебя детей нет, тебе трудно понять, — он придвинул табурет и сел напротив нее. — Плохо они живут — это другое дело. Чувствую, стыдятся меня, говорить стесняются, а может, и боятся… Если я их брошу, одних оставлю — им еще хуже будет. Как совсем прижмет — и прийти-то не к кому. А не едут, значит, не прижало еще как следует, значит, еще сами барахтаются… Мне ведь, Катя, и писем не надо, я так знаю, как им живется. Душой чую.
— Мне такого не понять, — с каким-то вызовом бросила она. — Детей нет!.. И не будет. Я, как дед Алешка, проживу в одиночестве, зато лет до ста!
— Не обижайся, Катя, — он погладил ее руку — рука сжалась в кулак. — Я давно хотел так с тобой поговорить… Сам все оттягивал. Думаю, как скажу, так сразу и все, отрежу… Я к тебе несколько раз приезжал, на лодке. Подъеду, чтоб ты не видела, поднимусь на берег и сижу на ступеньках. Коростели кричат, туман поднимается… А вернусь в дом — снова один, пусто. Не люблю его, в старой избе лучше.
— Поэтому и людей к себе берешь?
— Я одиноких беру, пускай живут. Места хватит…
— Василий, погоди, — прервала Катя и потупилась. — Я хочу сказать… Никогда бы не сказала… Знаешь, я ведь твоей жене завидовала. Я молодая совсем была, а ей завидовала… А потом, когда она заболела, смерти ей желала…
— Перестань, — выдохнул Заварзин и встал. — Замолчи… И больше не вспоминай никогда.
Не поднимая глаз, она торопливо вышла в коридор, схватила пальто и бросилась к двери. Застигнутый врасплох старец стоял посредине коридора и удивленно шевелил мохнатыми бровями. Заварзин смотрел в окно, раскинув на обе стороны тяжелые шторы. Он видел, как Катя резкой походкой подошла к машине, села в кабину, но почему-то долго не запускала мотора. Ее лица рассмотреть было невозможно: оттаявшие стекла машины плакали…
Он не услышал, как сзади подошел старец и опасливо выглянул в окно. В этот момент на улице взвыл мотор, Катя заложила лихой вираж возле палисадника и умчалась, пыля сухим, жестким снегом.
— Василий, а Василий, — вкрадчиво позвал Алешка. — Ты меня к себе как взял? Насовсем? Раз теперь-то Стремянки нет, дак, поди, спровадишь меня назад…
— Насовсем, — твердо сказал Заварзин. — Изба большая, живи.
— Тогда послушай моего совета. Я старше тебя, все на моих глазах и было, — зашептал старец. — Меченая она, весь их род меченый, лихой. Ее дед, Егорко-то, знаешь, как богатство свое нажил? Мельницу- то поставил? Человека убил, когда на прииски ходили. Человек тот много денег заработал, домой шел, а Егорко стукнул из ружья. Вот и разбогател. А как переворот-то вышел, лихие люди всех Сенниковых побили, вместе с работниками ихними. Отец-то Катерины токо и спасся, мальчонкой был… Ты слушай, слушай! И батя ее за богатством погнался, у новой власти все чины хлопотал. Кто знает, сколь он народу погубил? Я ведь из-за него восемь лет баланду-то хлебал. Мы в войну лебеду ели, а он-то с наганом ездил, на паре, и лютовал-то как, помнишь, поди? Он ведь до смерти думал, будто наши, стремянские, всю его родню на мельнице порешили. Мол, из зависти…
— Перестань, — отмахнулся Заварзин. — Нашел, что поминать.
— Ты не махайся, не махайся! — пристрожился Алешка. — Молодой, дак и не знаешь. А я девяносто восьмой годок живу и все наскрозь теперь вижу… Не пускай ты Катерину в дом, чтоб ноги ее не было. Добра-то от нее не будет, зло токо, потому что как греховная мета на ней, — он снова зашептал: — Слыхал я, что вы тут говорили. Ей, Катерине-то, богатство надо, чужое богатство…
— Семью ей надо, а не богатство, — сказал Василий Тимофеевич. — Худо ей одной-то, вот и мается… Ладно, обедать давай, что ли.
Старец насупился и, хватаясь за стену, пошел к себе в комнату.
— Я из ее рук-от не буду есть. И тебе не советую.
— Чем же тебя кормить? — растерялся Заварзин. — Вот беда…
— Кусок хлеба да кружку воды, — отозвался старец. — Я и сыт.
… А ночью вместе с бессонницей пришла тоска. Он бродил по дому, заглядывал в пустые комнаты, трогал слежавшиеся, отдающие затхлостью постели, на которых никто не спал, раздвинув шторы, замирал у окна, выглядывая на белую от снега улицу. Несколько раз он останавливался у двери старца, прислушивался: казалось, Алешка спит. Заделья в доме уже не было — печи прогорели, трубы закрыты, на кухне все убрано, и, чтобы не болтаться просто так, он пошел в старую избу. Включил свет. Изба давно была превращена в столярку. На полатях сушились заготовки для ульев и рамок, там, где раньше стоял длинный стол, теперь был верстак, а в красном углу висели инструменты и шаблоны. Горница же служила кладовой, куда стаскивалось все, что мешало в новом доме, но что еще жалко было выбросить, — старая мебель, узлы с каким-то тряпьем, ткацкий стан, окованный, привезенный из российской Стремянки, сундук, плетеные зыбки, кадки и корзины.
Заварзин набил стружкой печь, бросил туда несколько кедровых заготовок и сунул спичку. Не топленная с прошлой зимы печь задымила, пока не набрала жару и не пробила в трубе застоявшийся воздух. И сразу как-то хорошо стало. Он присел у шестка, настраиваясь на покой, однако думалось по- прежнему невесело.