вятскую Стремянку, все связанное с этим представлялось как-то отвлеченно, без особых забот и подробностей. Он больше думал о том, как будет жить там, в деревне, на берегу Пижмы, к тому же эти мечты время от времени подогревал старец Алешка. Но почему-то долго ему и в голову не приходило, что здесь, в Сибири, остается столько всего, что вряд ли можно запросто прижиться в другом месте, даже в таком, как вятская прародина. И не дом держал, не соседи и односельчане. Еще не оторвавшись от сибирской Стремянки, еще только думая о переезде, он вдруг начал ощущать, будто кто-то неведомый отнимает у него всю прошлую жизнь; будто и шагу не сделав, он уже теряет все, что было близко и дорого, и потери эти так велики, что болит и сжимается сердце. Не надумай он уезжать, никогда бы и в мыслях не возникло, что можно жалеть не только остающиеся могилы жены, отца, матери и дедов, а сам факт, сам случай, что ты здесь родился, что здесь родились твои дети. Будто не в метриках, а где-то на земле существуют отметины, как родимые пятна на теле. Они-то и держат человека, они, эти родинки, и тянут его всю жизнь к месту, где родился. Живя еще здесь, в Стремянке, Заварзин почувствовал, что уже тоскует по ней, как по умершему близкому человеку: иной раз кажется — вот он, перед глазами, но ни рукой, ни умом не дотянешься.
Он второй раз перечитал письмо и пошел будить Артюшу — хотя бы ему высказать, выметать все свои мысли. Однако Артюша уже не спал, стоял возле зеркала и бесполезно старался запахнуть полы кителя с полковничьими погонами. Пуговиц не было, все переточил под ружейный ствол, к тому же Артюша за лето сильно потолстел. Он плотнее затягивал ремень портупеи, но стоило ему лишь чуть двинуть руками, как на животе оказывалась прореха. Заварзин сел на стул у порога, держа в руке письмо, смотрел, в спину Артюше.
— Ты бы не ходил нынче, — попросил он.
— Приказ, батя, — серьезно сказал Артюша и показал газету с приказом о призыве на действительную военную службу. — Как отпустят — приду. Я человек подневольный. Давай попрощаемся…
После школы Артемий поехал учиться в пожарное училище и скоро появился в Стремянке в лейтенантской форме со скрипучими ремнями. Работал он в райцентре инспектором госпожнадзора, и, по слухам, весьма привередливым. Говорят, штрафовал налево и направо, никому не давал спуску: то льнозавод закроет, отыскав там нарушения пожарной безопасности, то ферму в колхозе, а то просто чью- нибудь печь в избе. Поговаривали, что за ним районное начальство бегало, кланялось в ножки, все директора и председатели первыми здоровались и старались угодить. Однажды он пришел на какую-то стройку, где подвыпившие плотники курили, сидя на тюке с паклей. Говорили потом, будто Артемий сделал им замечание, стал их ругать, а они набросились на него и начали бить. Видно, аховые были ребята, шабашники-строители, избили так, что Артемий попал в больницу. В Стремянке об этом ничего не знали, и вот однажды Артемий, появившись в селе, обошел его с папкой из конца в конец и позакрывал, навесив пломбы, все печи. Даже в сельсовете закрыл, найдя какую-то причину. А был конец октября, без печи уже не высидишь, к тому же ни сварить, ни баню истопить. К тому же хватились, а в Стремянке ни кирпича, ни железа. Заварзин поехал в райцентр за материалами, и тут-то выяснилось, что Артемий давно уже не работает в госпожнадзоре, что его по инвалидности отправили на пенсию.
Василий Тимофеевич вернулся в Стремянку и отыскал Артемия. Тот сидел в тулупе у своей сестры, поскольку и ее не пощадил, навесив пломбу на дверцу. И что самое поразительное, сестра не смела нарушить запрет. Ругала за глаза братца, самыми распоследними словами обзывала, но снять казенную пломбу не решалась. Заварзин, предугадывая, чем может окончиться печная эпопея, если разозленные мужики узнают правду, попробовал уговорить Артемия, чтобы он сам прошел по селу и снял пломбы. Однако тот отказался и еще накричал на Заварзина, угрожая штрафом. Мужики, узнав про болезнь Артюши, чертыхаясь, посрывали пломбы и затопили печи. Артемий бросился наводить порядок и угодил под чью-то горячую руку. Заварзин не поспел к месту, где его били, и нашел бывшего инспектора, когда у того заплыли глаза и едва открывался рот. В тот же день сестра выгнала навсегда демобилизованного из дома, швырнув вслед пожитки. После этого Артемий несколько лет скитался по чужим селам, бродяжил по городам, пока не вернулся и не осел у Заварзина.
Заварзин еще раз с толком перечитал письмо Сергея, оделся по-зимнему и пошел к старцу Забелину. Алешка воевал со взрослыми внуками. Худой, костлявый, с проваленными щеками, он со стуком носился по большой комнате, заставленной мягкой, нерусской мебелью, и пронзительно кричал:
— Слепошарое вы лешачье! Глаза-ти медом замазали! Темнеет, эвон как темнеет. Уж без фонаря и днем ходить нельзя.
Василий Тимофеевич встал у порога, снял шапку. Старец, видимо, не разглядел его, продолжал:
— Не слушаете меня — придет время, плакать будете! Все обманываете меня, все за спиной шепотком да шепотком. На обмане долго не проживешь! Он боком выйдет! Василий-то Тимофеев тоже посулил сартелиться, да тоже обманул!
Внуки глядели на Заварзина: один улыбался, другой подмигивал. Старец остановился напротив, сощурился:
— Кто это к нам пришел? Лешаки, свет-то зажгите!
— Это я, — сказал Заварзин и сел, утонув в диване. — Что же ты меня обманул-то, дед?
Алешка вытянулся, словно сделал стойку, замер. Глаза его остановились на госте — нормальный, осмысленный и видящий взгляд…
— Я-то обманул? Ты обманул! — возмутился старец. — Посулил вместе ехать, а сидим. Сколь уж сидим?
— Ты говорил, тебе письма оттуда пишут, из России, — сказал Заварзин. — Ну-ка, покажи.
Внуки настороженно переглянулись.
— А письма? — вцепился Алешка. — Письма пишут! И я пишу! Там у меня родня. Брат сродный и кум еще живой!
Он полез под железную кровать, единственный твердый предмет из мебели, достал фанерный баул, выхватил узелок с бумагами.
— От, гляди, гляди!
Заварзин развязал носовой платок и вынул письма: все верно, обратный адрес — Стремянка Тужинского района и на штемпеле просматривается полуразмазанное название…
— Читай! Вслух читай! — торопил старец.
«Здравствуй, дорогой Алексей Семенович, — прочитал Заварзин. — Прими низкий поклон от меня и от всей семьи. Мы пока живы и здоровы, чего и тебе желаем, и всей твоей семье. Очень рады, что ты еще бодрый, сам ходишь и не стал обузой. А то ведь нынче не очень-то со стариками возятся, всё норовят с рук спихнуть. Рады, что внуки твои ухаживают и любят тебя, всякий покой тебе создают…»
— Это от брательника! — воскликнул старец.
«…Ты уж за них держись, словом лишним не обижай, — продолжал Заварзин. — А то мы ведь к старости-то становимся ворчливыми, привередливыми. То нам не так, и это — не эдак. Мне бы, Алешка, таких внуков, я бы и горя не знал и только б за них богу молился. Передай им низкий поклон от меня. Ты для них-то далекая родня, другие бы плюнули да в дом престарелых сдали, а они тебя держат и всякие условия создают для спокойной старости. Ну уж если ты так хочешь вернуться в Стремянку, то приезжай, будем вместе доживать век. Места у меня хватит, а если мои внуки воспротивятся, так мы себе избу купим и станем жить вдвоем. В Стремянке сейчас хорошо, благодать. Только ты уж, Алешка, когда соберешься, внуков не обижай, по-хорошему прощайся. Ведь больше не увидишься…»
— Меня брательник давно зовет, — сообщил старец. — И кум зовет. Как не поехать? Вот я своих лешаков-то пушкарю, чтоб вместе поехать, — они ни в какую. Здесь как жить-то? Зима и зима. Уезжать надо, Василий, уезжать. А лешаки мои к пасекам своим ровно поприлипли, не понимают.
Заварзин смотрел на старца, теребя в руках письма, и догадка сквозняком вползала в голову. Внуков в комнате не было, исчезли где-то в недрах огромного дома. Василий Тимофеевич еще раз посмотрел адреса на конвертах: письма от «сродного брата» и от «кума» были написаны разными руками. Но почерк-то был знакомый!
— А в России солнышко теплое, — продолжал старец. — Светло там… Я, пожалуй, сам и читать начну. Тут в темноте-то прочитаешь ли? А если день газет не читаю, дак сам не свой хожу. Надо знать, что в мире делается! Вот американцы все войной грозят, атомом пугают. Израиль этот совсем обнаглел. Ведь они так-то помаленьку не только арабов, а весь мир к рукам приберут. Только рот разинь… — и вдруг спохватился. — А