Не сливаясь, слоились в Анне эти две череды: добрая и злая. В доброй — белой — роились, странно сочетаясь одна с другой, набранные отовсюду, как пчелиные соты с разных цветов, надежды.

Надежды эти были бескрылые, мягкие, робкие, надломленные, но безумно, безвыходно дорогие, и чем меньше их было, тем они были важнее и заметней. Как-то все они были на счету, как-то всех их видно было со всех сторон, и Анна часто задумчиво перебирала их, точно монахиня четки, и в этом много было для нее тихой, ото всех на свете таящейся радости. А черного была сплошная туча, и глядеть в глаза этой туче боялась Анна. Но носила в себе и ее, всю из конца в конец цельно скованную из одной спокойной власти. И только когда прибавлялось к ней, как теперь, новое звено, на Анну спускалась жуткая сосущая тоска. Объяснить, почему это, не могла Анна; она металась, чего-то ища по комнатам, по аллеям и узеньким глухим дорожкам в саду, на дворе, между цветочными клумбами, и с трудом понимала то, что ей говорили муж или Маша.

III

Обедали в кругу около постройки. День был яркий, весь насквозь ломкий и звонкий, как весенние льдинки, — или так только казалось Игнату, когда говорил он никому и всем:

— Господи, день-то какой! Если бы не человек землю гадил, — хороша бы земля-то как была, ведь ты подумай!.. И что это так люди, и зачем? Почему это им все мало?.. Один другого грабит, один от другого хоронится, на двери замки вешает, а? Где бы жить — радоваться, а ты смотри по сторонам, как бы тебя дубинкой не огрели… Господи! Помолиться если, — обязательно чтоб тут возле тебя липовый бог был: то Никола-угодник, то Варвара-мученица, а нет, чтобы поглядел округ себя, шапку снял: «Хорошо у тебя, господи, так ли хорошо, — сказать нельзя!» Вот и помолился. А что у тебя рубаха худа, — об этом чего просить? Об этом в земь лбом нечего тыкать: он и сам видит, что худа.

— А попы тогда как же? Выходит, они без занятиев будут? — спросил «С дуриной».

— Попы? Это для ихнего обихода, это, чтобы порядок у них был… Вон ее как жизнь возвели горбом; на горбу и попу место. А ты не горбись если, — вот дыханию и свобода; горбушку сними — прямо и станешь.

— Без горбушек хлеба не пекут, — подхватил Лобизна, — без горбушек нельзя… Скажи-ка так бабам, — в отделку засмеют.

Игнат ел из котла кулеш вместе со всеми; но теперь бросил есть, прилип к Лобизне серыми ясными глазами:

— Брат! Ведь лжа все, на лже основа! Если бы на правде!.. Правда — она гласит, только гласит она вон как: «И бысть у них как бы одно тело и одна душа, и все было общее…» Это у христиан первых… Вон какое устройство было, а теперь, а теперь что?

— Ты молокан? — хитро спросил Иголкин.

— Какой молокан?

— Куда же ты идешь? К ним идешь?

— Я иду ищу, где без злобы люди живут. Найду и сяду.

— В монастырь тебе надо, — сказал кто-то.

— Зачем в монастырь! — махнул рукой Игнат. — Монастыри эти тоже на каиновом пути стоят. Пойду я в братство. Есть, говорили мне. Дойти только.

— Небось, женатый?

— Нет, я холостой… Зачем мне?

— Небось, отца-мать кормить надо, а ты зря ходишь.

— Нет, отец у меня богатый, — сказал Игнат. — Отец у меня чужими руками сколько, — бог с ним, — награбил!.

— А тебе не дал!

— А я и не взял ничего… Опричь посошка да сумочки, ничего не взял. Только сказал, что уйду, и ушел. Эх, братики! Ведь оно где ни где, а есть. Это говорится только: я да ты, а нас, может, и нет совсем. Одна она, воля божия всеми командует! Любовь-то божия, ведь она одна? Ведь вон что сделать-то можно, если подумать головой: горы ворочать можно, если бы без злобы всё. Царство-то небесное, — это уж Христос ясно сказал — зовется только небесное, а его на земле устроить надо. Это все равно как человеку загадка такая дана: «Вот тебе земля, — устрой на ней царство небесное». Как Адаму-Еве господь сказал: «Вот вам земля, — плодитесь, и множитесь, и наполняйте землю и господствуйте над нею», — вон как сказано было. А у нас к чему свело? Кто кого на земле душит? Ты над землей-то господствуй, а брата Авеля не убивай! Все люди — люди, все — ровни, а от кого на земле тесно? Все от человека и тесно… Почему тесно?

И хорошее, такое же яркое, и ломкое, и легкое, как этот день, стало лицо у Игната. Широких скул не было заметно, перестали как-то видеть, есть ли у него щеки, или нет; есть ли узелки на его тонких пальцах, или нет; обедает он, стоя на коленях у котелка, или молится.

Но Иголкин, бесшеий, рябой и красный, как спелая садовая клубника, весь хитро светящийся изнутри, прищурился и сказал, кротко хлебая кулеш:

— А вот сорока кирпичей ты не донесешь.

— Я-то? — спросил Игнат, не понявши.

— Ты-то.

И как-то это вышло неожиданно круто, что все вдруг засмеялись.

Иголкин прочно сидел на своем месте, точно всосавшись в землю, но показалось, что он подкатился к Игнату совсем близко и вровень с его широкими глазами засветил свои — узенькие, хитрые и смешливые.

— Сорок кирпичей?

— А то… Как вообще все люди носят… А я, например, и шестьдесят носил.

Игнат посмотрел смаху на красные тяжелые кладки кирпича и на легкое чуть-чуть синее небо над ними; потом скользнул глазами по лесам, по которым столько уж раз подымался он привычно… С детства его, слабого, все дразнили: не осилишь, не подымешь, не донесешь.

— А может, и донесу? — на задор задором ответил он Иголкину.

Иголкин фыркнул:

— Подтопчешься.

— Небось-небось.

— На все ноги.

— Небось, брат.

— На бутылку водки, может, поспорить?

— Зачем мне водка? Я не пью.

— Что ж ты все о себе? Ты о людях подумай: пить-то ведь я буду.

И заговорили кругом:

— Он жадный: на водку его не разоришь.

— Святые, они завсегда так: только бы им.

Посмотрел на всех Игнат, и потускнело в нем что-то.

Протянул Иголкину потную руку.

— Давай поспорим, что же.

— Только чтоб к ужину.

— К ужину.

На повисшую на худой спине Игната деревянную козулю Иголкин накладывал кирпичи не спеша, выбирая все цельные и считая вслух. Игнат молчал, все ниже сутуля спину. А когда положен был сороковой кирпич и Игнат тронулся с места, покачнувшись так тяжело, точно держали его за ноги, — Иголкин свистнул:

— Эге-ге, брат!

И всем стало ясно, и яснее всех самому Игнату, что он проспорил. Но что-то сверкнуло в нем хмельное, и, обернувшись к Иголкину, Игнат сказал:

— Думаешь, бог допустит надо мной посмеяться? Нет, брат! Не допустит!

Скрипели и гнулись под каждым медленным шагом доски лесов, поперечины цеплялись за носки и каблуки опорков. В сорок шагов длиною вытянулся каждый неровный, тряский шаг. Шею сразу точно налило

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату