можешь.

— Кабак? Что ж! И в храме торжище сделали, а Христос пришел с бичом и изгнал… Кабак человек с собою носит, а место невинно.

— А мы вот как раз винокуренный завод строим, — ухмыльнулся Фома Иваныч.

— И вино невинно, укоризненно пьянство.

— Поговорить любишь, — крякнул Фома Иваныч, — нам таких не надо.

— Я проходящий. Дорога мне дальняя. Добился так, что ничего нет, — подошло так, понимаешь, — потому и прошу.

— Что прилип? Сказал: не надо, и махай с богом.

— Брат! А ты что же все «не надо» да «не надо»? — улыбнулся одними бровями Игнат. — «Не надо» — легко сказать, а мне теперь куда же? К зверю не пойдешь, — все к человеку… Резчика не надо, — рабочим возьми. Что ни что, например, носить буду.

Говорил он, плотно чеканя слова, и подкачивал как-то вслед словам головою, отчего слова выходили еще круглее.

Но Фома Иваныч чмыхнул в руку:

— Но-сить!.. Сам на щучьем меху, а тоже но-сить! Тебя самого носить надо.

— Всех нас господь носит, все им живы, — это ты правильно сказал. Ни единый волос не упадет без его на то воли. О нем-бо живем и движемся и есмы.

— Говоришь ты… говоришь ты все-таки складно, — покрутил головой Фома Иваныч. — Как отец дьякон говоришь… и где только учился?.

— Учился у простого человека, у сына плотника, а звали его Иисус Назарей, — у него и учился, — четко ответил Игнат.

Фома Иваныч посмотрел на него, осерьезил лицо, подумал и принял таскать кирпичи на стены за тридцать копеек в день.

А стены с каждым днем вкрадчиво ползли выше: кончали уже второй этаж. Лохматые леса пеленали завод, как младенца, и неясно было пока, каким он выйдет. Но весь выгон за липовой аллеей и все просторное и чистое место между усадьбой и Сухотинкой было сплошь занято им и тем, что сделали для него: известковыми ямами, сараем для плотников, кучами бревен, досок и кирпича, стружек и щебня.

На постройке хорошо было по утрам, когда только что принимались за работу. Тогда было и сытно и вольно кругом от отдохнувшей за ночь силы, а отдохнувшая сила — всегда веселая сила. Тогда весело шутили друг над другом, весело смеялись и шаловливо пробовали петь.

Ознобишин любил выходить сюда, проснувшись с солнцем, и прямой, в высоких орошенных сапогах, в белой шляпе, с толстой корявой палкой ходил среди стукотни и веселой бестолочи работы. Кланялись ему рабочие, — он говорил им «бог на помочь», прислушивался к сочному чмокающему визгу фуганков, рубанков и шершебков, к звонким молоткам плотников и к осторожным сухим молоточкам каменщиков, вглядывался в эти красные, синие и белые рубахи, темные на спине от пота, вдыхал крепкий сосновый запах, все хотел поверить в то, что он здесь хозяин, что это он задумал сделать завод, — и вот строят ему завод, все хотел поверить, и не было где-то в самой глубине его веры в то, что хозяин здесь он. И поднимавшееся важно старое полевое солнце было свое, — завод же — чужой.

Таскал кирпичи на стены Игнат вместе с двумя сухотинскими парнями: привешивали на спину козулю из доски и дерюги и клали кирпичи, как на полку, один на другой по три в ряд. Клали ему бабью ношу — двадцать штук; парням больше. От тяжести у слабого Игната к обеду начинала болеть шея, к вечеру — спина и ноги, но другая сила, жившая в его серых глазах, сухих скулах и складках рта, не сдавалась. Это он, один изо всех, пришедший бог знает откуда и неизвестно куда идущий, доподлинно знал, что и зачем творится под солнцем.

Когда садовник Илья с целым отрядом девок обирал гусениц в саду, Игнат говорил ему:

— Зачем ты это? Ведь бог их зачем-нибудь создал на свет, а ты истребляешь… Зачем?

— Кого это истребляю?

— Червей.

— Червей?

Илья смотрел на него долго и с огромным изумлением: никто не задавал ему такого вопроса, и никогда не думал он сам, что такой вопрос мог прийти кому-нибудь в голову.

— А как же? Отдать им на съедение все: ешьте, сударики!

— Все не съедят; съедят сколько им положено, а сколько тебе положено — это оставят. Каждый червь, он не без ума делает: в каждом черве — бог… Как что живое — значит, в нем бог.

— А в волке тоже бог?

— Бог.

— А если волк, например, съесть меня захотел, — может он?

— Как бог захочет, так и будет. Бог не допустит — и волк не съест. Волку что бог прикажет, то он и ест… А ты и вовсе — червей не ешь, а зря их душишь… Когда сотника италийского, Корнилия, Петр-апостол в истинную веру обращал, было ему видение: все нечистые животные, — и голос с неба: «Петр, заколи и яждь!» Вот как промышляет. Только глас его слушать надо, — он и скажет… Вот что, брат.

Илья махал на него руками, пятился и уходил, как от чумного.

Старику Лобизне, курившему свою крепчайшую трубку и часто и сочно плевавшему наземь, Игнат говорил почти в детском испуге:

— Нельзя это — плевать на землю, что ты!

— Куды же мне плевать? — спрашивал старик.

— Сырая земля, она — мать наша! На нее плюешь — на мать плюешь.

— Чудило — мученик! — ласково сплевывал Лобизна. — Было у нас два чудака — баран да ты: баран сдох, один ты остался.

Собаки как-то странно сразу полюбили Игната. В огромные крепкозубые пасти он клал голые руки, и собаки только виляли хвостами, преданно глядели ему в глаза и ждали, когда он вынет.

— Хорошо с тобой воровать ходить, — искренне восхищался им в это время Иголкин. — Где собака на цепи, — ты ей счас руку: милая, жуй! Она и не пикнет. А товарищ твой — работу работай.

— Как это? — спрашивал Игнат.

— Так. На денежку — рак, на копеечку — два. Понял? — смеялся Иголкин.

— Без ума это ты говоришь, брат! — укорял его Игнат. — Как можно?

— Нельзя только на небо влезть, и то влезают.

— Правду найти нельзя, а не это! Вон чего нельзя-то: правду! Больно далеко спрятали, по- хозяйски, — спрятали да заперли, а ключ — в море… Клубок-то разматывать надо всем сообща, а ты его больше путаешь… — подступал Игнат.

— Мо-ло-дой! — смеялся над ним Иголкин. — Ну-ка: нос на меле, плес на руле, хвост в корабле, — что к чему?.. То-то что не знаешь, говорок… Чижик ты! — хлопал его по худой спине, и над Игнатом весело смеялись.

— Что ж, смеяться легко, — говорил Игнат. — Легче всего на свете надо всем смеяться, только ни к чему это. Ною вон за сто двадцать лет до потопа повелено было ковчег строить. Смеялись все: зачем строит, а потоп как настал, только он один и спасся из всех, — а их сколько было!.. А кто смеялся — погибли позорной смертью; вон он к чему, смех, ведет!

Ознобишин заметил Игната, и Анна тоже. Анна пришла как-то на постройку одна, стала издали и смотрела. И видала, что Игнат и Иголкин ближе всех к ней стояли рядом, а когда повернулась она и пошла к дому, то слышала чутким ухом, как насмешливо о ней, тонкой, чуть понуро, сказал Иголкин:

— Кругла-а на все четыре угла!

И как остановил его Игнат шепотом:

— Брат! Что ты? Разве можно?

Анна не обернулась и пошла дальше, но потом почему-то долго думала об Иголкине, боясь его, и об Игнате грустно и нежно. И потом долго росли они в ней оба и, выросши, ушли каждый в свою череду: в черную ушел Иголкин, в белую — Игнат.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату