сказал: «Ого!» — ухарски плюнул на руки, растер и стал подбочась, точно приготовился драться.

Была ночь уже, круглилась над тополями полная луна, с моря наплывал туман; Дрок не спал.

Дрок стоял около своего дома, — не того, от которого остались только три, и то щербатые стены, а нового, который настолько ясно представлялся ему, как будто был уже поставлен, слушал, как жевала жвачку телка, привязанная к кусту, — ночь была совершенно тихая, — и смотрел на этот туман в море, плотно колыхающийся под луною, синевато-белый, непроходимый на вид.

Далеко, на том мысе, который похож был на голову крокодила, время от времени сверкал маяк. Даже и при полной луне он сверкал резким красноватым светом, и Дрок припомнил, как пришлось ему как-то ехать на пароходе в туман, не ночью даже, а днем, и пароход все гудел, как шмель, боясь наскочить на другой такой же пароход, или на баркас, или на рыбачью лодку, и пароход тащился точно на волах, самым тихим ходом, так как мог наткнуться на торчащую скалу или большой камень под водою, — до того трудно было что-нибудь рассмотреть из-за тумана. Но это было ведь среди белого дня, а не ночью.

И Дрок буркнул, как привык он говорить, хотя и про себя, но вслух, копая по ночам землю:

— Это были, известно, умные люди, какие надумали тот маяк блескучий поставить!

1933 г.

Ближний

I

Чиновник одного из петербургских департаментов Иван Петрович Чекалов, господин сухой, корректный, лет под сорок, представленный к производству в коллежские советники, тщательно выбритый, как артист, имеющий проседь на висках и освобожденное от волос темя, ехал в середине октября в вагоне второго класса в Петербург из Крыма. На курьерский поезд он не попал, — не было мест; поезд был почтовый, грязноватый, набитый битком, долго стоял на каждой станции — это раздражало. В Крыму Чекалов не отдохнул, как думал; виноградом расстроил пищеварение и теперь чувствовал себя обманутым, желчным.

Он устроился наверху, но ночью совсем не спал, утром же его поминутно будили, так что даже и днем не хотелось подыматься. Читал газету, а буквы прыгали. И все, кто сидел внизу, казались чрезвычайно противны: и какая-то дама, очень черная, похожая на караимку, которая искала шпильку от шляпы по всему купе и ахала, успокаивалась на время, недолго сидела, сосредоточенно соображая, но вдруг опять, вскочив, начинала стремительно шарить по всем углам; и студент-технолог, какой-то весь молочный, белокурый, немецкого типа, с очень гладенько причесанными реденькими волосами и мутным цветом глаз; и старый седобородый кавказец, казачий офицер, с одной звездочкой на погоне и солдатским золотым Георгием с бантом на бешмете.

Еще сидели, судя по видным сверху носкам калош, двое — мужчина и женщина. У мужчины был пожилой степной хозяйственный бас, а что женщина была молода и не безобразна, видно было по тому, что в коридоре мимо открытой двери купе все прохаживался низенький прыщеватый жандармский ротмистр, поглядывал на нее косым влажным глазом и пощипывал белесый обкусанный ус. Но и эта невидная небезобразная женщина была противна Чекалову.

Зачем-то топили по-зимнему много. Вентилятор вверху не открывался. Было душно, сухо, неряшливо, шумно, тесно, и сильно пахло не то новой клеенкой, не то жженой пробкой, не то щенком.

Через открытую дверь видно было все целиком окно в коридоре, а в окно — поля. В окне, как в одной и той же раме, все менялись картины, и если бы Чекалов был художник, может быть, он бы и любовался этим низким, длинным, синим набухшим облаком, например, и ждал: а как оно пойдет дальше? А какой примет тон?.. Или эта речонка — какой она даст излом вот сейчас?.. А теперь к этому пару с сухим перекати-полем, ух, хорошо бы жирную, драную, сырую, черную пахоть в соседи!.. А ну? — Есть!.. Но Чекалову с этими клочками полей в окне было скучно: все — немые, все — на одно лицо. По своей удобной петербургской квартире он тосковал в Крыму: человеку за лампу и ванную он все-таки больше был признателен, чем богу за солнце и море. От неба он в Петербурге успел уже так отвыкнуть, что первый день в Крыму чувствовал себя даже как-то неловко: до того кругом чересчур светло и ясно, как будто ты совсем и не одет и тебя насквозь видно. В дороге ничего ни поучительного, ни просто любопытного он не видел, только одни неудобства, и думал, что со временем, когда поезда будут ходить по двести верст в час, так мило это будет: заснуть в Севастополе, проснуться в Петербурге.

Фигуру он имел сытую, несколько намеренно ленивую; на крупном синем подбородке поместилась неожиданно круглая ямочка, и это очень нравилось дамам. Его служебное положение теперь и в будущем и уменье устроиться тоже нравилось многим дамам, но на такую чересчур дорогую собственность, как жена, Иван Петрович пока не посягал. Он ценил два перстня на руке начальника отделения Юлия Адольфовича Эмерика; это была изящная работа и милые камни: четыре топаза с рубином в середине и кошачий глаз. Одно время он любил меха: как-то один его сослуживец, переведенный в Сибирь, прислал ему красивую кунью шкуру, с этого и началось. Теперь у него были четыре голубых песца, редкостные шеншиля, чернобурая лиса и белый волк — все по случаю. Но меха надоели, и трудно было с ними. Потом он увлекся старинными камеями, которых не портила моль и которые говорили о серьезности и прихотливом вкусе. Теперь его занимали перстни и набалдашники палок.

Конверты для писем он покупал какие-то уж очень необычайной выделки и, написав письмо и надушив его, долго думал над тем, как наклеить марку, чтобы вышло не по-казенному в правом или в левом углу и не по-мещански на заклейке, а на каком-нибудь совсем неожиданном месте.

Удивляться чему-нибудь он считал, конечно, дурным тоном; он и без того верил в широту человеческого ума и беспредельный размах натуры. Если же попадалось что-нибудь такое, что вообще и всеми считалось исключительным, то в таких случаях он умел невысоко и неторопливо поднять руку, шевельнуть большим пальцем, точно откупоривал пробку, и с весом произнести: «Да!.. Это номер!..»

Было мучительно жуткое в его жизни — это когда он начал лысеть. Потом он свыкся с этим, конечно, как свыкаются все.

Когда же пришел к непобедимо ясному выводу, что мясная пища страшно вредит здоровью, круто перешел на вегетарианский стол.

II

В Курске дама со шпилькой вышла; мужских калош тоже уже не было заметно. Дама другая, небезобразная, живо беседовала уже в дверях купе с жандармским ротмистром, и ротмистр, изгибаясь, все хихикал повизгивая, как дрозд. Студент и старик оставались: оба ехали куда-то дальше.

Чекалов смотрел вниз на старика с особой брезгливостью. Все в нем было ему противно: и его неопрятная шинель, и облезлая папаха, и нанковые шаровары, и желтые, может быть, несколько месяцев нечищенные сапоги, и широкий крепкий рубчатый ноготь с черной каемкой на большом шишковатом пальце правой руки, и чин его… Что это значит — одна звездочка на казачьем погоне?.. Штык-юнкер? Подхорунжий?.. Чекалов вообще не любил военных и всех, кто носил серую шинель, но подхорунжий этот тем более был какой-то перелицованный капрал; если бы он не был так стар и так грязен, то, пожалуй, мог бы служить курьером у них в департаменте.

Он и сам, этот старик, казалось, чувствовал себя не совсем ловко: он на всех глядел предупредительно и внимательно, молчал и всматривался, а глаза у него были большие, серые, в сухих морщинистых орбитах.

Раз как-то он вздумал заговорить со студентом. Осматривая зачем-то свой длинный, остро отточенный кинжал и заметив, что и студент смотрит с любопытством на блестящее лезвие, сказал поспешно:

— Его и медведь боится!

— А-а, боится?.. — Студент нагнулся поближе к кинжалу и протянул: — Вещица серьезная.

— Шашки не боится — кинжала боится… Почему? — Сделал очень строгое лицо и добавил: — Лапами хватать ему нельзя — вострый… И оттуда вострый и отсюда вострый — никак.

Студент помолчал и спросил:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату