стеклянного голубого шара, беззаботно сверкавшего себе на шпиле ротонды. Лагерный плац чем дальше, тем был синее, и прошлись по синему вдали темные полоски — валы на стрельбище; и еще дальше за валами — лес. Под ногами стелилась по самой земле какая-то безымянная цепкая травка, такая вечная, что Алпатов без этой ползучей травки земли и представить не мог, как не мог представить первой роты без этих на диво розово-вороненых поясных блях, без грудастого молодчаги — капитана Кветницкого и без правофлангового Кобылина, известного тем, что мог съедать за один присест по двенадцати фунтов ржаного хлеба.
Когда приехал на плац генерал. Алпатов пучеглазо вглядывался в него, но он был заперт по-прежнему крепко, так же холоден и спокоен и так же высоко держал брови, только мешки под глазами набухли, что объяснялось недавним сном; вглядывался тревожно и в красивого адъютанта, но у того был такой свежий, ласковый, солнечный вид, что Алпатову сразу стало свободнее.
Строго по букве уставов, ничего не изменяя и не вводя от себя, приказал генерал разомкнуть на четыре шага шеренги, на два шага за второй шеренгой сложить на земле выкладку, а скатанные шинели положить на сумки концами во фронт; барабанщиков поставил на четыре шага перед строем, отделенных, взводных, фельдфебелей, офицеров — всех выстроил именно так, как полагалось их выстроить для инспекторского смотра, и занялся первой ротой.
Никто не сомневался в том, что, расставив так полк, генерал не хотел пропустить ни одного солдата, и Алпатов вспомнил, что сказал о генерале кучер Флегонт, когда спросил его вчера в свободную шутливую минуту Шалаев; Флегонт сказал всего только одно слово: «Жаден» — и тогда усмехнулись этому оба, и Шалаев и он, но теперь понял Алпатов, что Флегонт прав.
На голову выше молодчины Кветницкого, совсем загонял его генерал: жирно пропотел двойной, празднично выбритый подбородок.
Сразу все оказалось не так в первой роте: не так пригнаны сапоги, не так мундиры, не так наушники, даже саперные лопатки оказались как-то не так; а когда коснулся чистоты солдатской, рассмотрел генерал даже и черные ногти.
У ефрейтора Балюры не было креста на шее.
— Православный?.. Почему нет нагрудного благословения?
— Де-сь загубив, ваше превосходительство.
— Спороть басон.
Поставил старого солдата Коптева на часы и обманом отобрал у него винтовку.
И, отходя ко второй роте, вкось сказал генерал Кветницкому:
— Плохая рота!
А цветущий адъютант, идя за ним, что-то мелко вписывал в книжечку.
У Пухова разобрали винтовки на разостланных шинелях. Кропотливо и долго выспрашивал генерал, как называются части. Путались, видел Алпатов и сам, что плохо знали винтовку во второй роте, но генерал сказал ему удивленно и даже обиженно:
— Вы только послушайте, полковник! Послушайте, что они делают!
И, обернувшись к бледному, морщинистому, с красными шишками Пухову, спросил его быстро:
— Вы больны?
— Никак нет, — хрипло ответил Пухов.
— Нет, больны. Потрудитесь написать рапорт о болезни. Вам назначат комиссию для осмотра. Немедленно.
Сказал и пошел дальше, не объяснив Пухову, чем и почему он болен.
Попробовал осуждающе посмотреть на Пухова Алпатов — и не мог.
В третьей роте попался молодой солдат башкир Ахмадзянов, совсем не понимавший по-русски.
— Как его учили говорить? — спросил взводного генерал.
— Покажешь голову — говори: голова; покажешь ноги — говори: ноги, — ответил бойкий взводный — костромич.
— Зубы, наверное, знаешь? — спросил генерал Ахмадзянова. — Знаешь зубы?
Но и зубов не знал Ахмадзянов; не мигая, блистал белками, крепко зажал в руке винтовку, молчал.
— Зачем же вывели его в общий строй? — спросил генерал Алпатова.
— Зачем вывели его в строй? — спросил батальонного Выставкина Алпатов.
И капитан Дудаков, на которого перевел глаза жидкий в корпусе Выставкин, задрал огненную бородку на генерала, поперхнулся было, но сказал твердо:
— Притворяется, ваше превосходительство.
Может быть, и притворялся. Только когда боролись эти Ахмадзяны в байрам совсем по-дикому, по- лесному, перекатами, бросками, перешвыривая друг друга через голову, — любил смотреть на них Алпатов; а солдаты они были трудные, по вечерам, собравшись в кружок, пели тоскливо и иногда бегали из полка и пропадали в безвестной отлучке.
К полдню, когда вплотную занят был пятою ротой генерал, солнцу надоело уже смотреть на него, заволоклось тучей, переполненно-сырой и серой, отчего потемнел лес, и плац, и лагерь и потухли штыки. И не от этого ли внезапно понял Алпатов, что генерал не только мелочен, не только «жаден», не только строг и не только высокомерен: он как будто и приехал с готовой уже мыслью провалить полк, поэтому и был такой «чужой».
Стало тоскливо — почти незнакомое Алпатову чувство, — не страх, не сознание оплошности, не сожаление о чем-то, что можно было бы исправить, а только густое томление, тоска. И уж не вмешивался ни во что, ничего не говорил Алпатов, только смотрел на всех озадаченно и как-то согласно со всеми: на ротного, как ротный, на фельдфебеля, как фельдфебель, на рядового, как рядовой.
А генерал шел вдоль фронта — очень высокий, сухой и прямой, чуть-чуть около самой шеи сутулый, так что голова по-черепашьи тянулась вперед и ярко краснела на ней фуражка, преувеличенно новая, твердая, с широкой тульей и аккуратно обрезанными полями.
И ни в одном слове не сбивался он: сказал и идет дальше, и нигде не повышал голоса, точно это и не смотр и он не генерал, точно все это — и полк, и смотр, и командир бригады, и небо в холодных тучах, и сосны на задней линейке лагеря, и он сам, Алпатов, не всамделишнее, а нарочно. Крякнул Алпатов, чтобы почувствовать себя, а в это время капитан Гугнивый, лучший из ротных командиров, объяснял генералу, что в чем-то он не виноват, и Алпатов хоть и не слышал ясно, но всем нутром своим знал, что прав Гугнивый.
— Капитан, положите перста на уста, — брезгливо сказал ему генерал и двинулся дальше.
Поймав на себе недоуменный и близкий такой взгляд Гугнивого, снова крякнул и сказал Алпатов:
— Лучшая рота в полку, ваше превосходительство.
Повернул к нему высокую черепашью голову генерал, скользнул глазами по его кокарде…
— Лучшей она будет там, в царствии небесном (кивнул на небо), а здесь она никуда не годится.
И опять ровный шаг вперед.
Провалилась словесность, провалились приемы; рядовой Суходрев, старый солдат с начищенной медяшкой за стрельбу на прикладке, почему-то явно свалил винтовку.
— Вы — из рук вон плохой ротный командир! — брезгливо и отчетливо сказал генерал капитану Гугнивому, и немолодое, корявое, угловатое лицо капитана стало вдруг мальчишески сконфуженным, жалким.
А по Цимбалистову, по его косому, мягкому, точно тряпками набитому животу, по огромной сивой бороде и черным очкам, провел чуть насмешливым взглядом и спросил:
— До предельного возраста вам сколько еще, капитан?
И, смешавшись и покраснев, не сразу ответил Цимбалистов:
— Ваше превосходите… два года семь месяцев.
— Покажите шашку.
И Цимбалистов смешался и покраснел еще сильнее: нарочно для смотра взял он новую златоустовскую шашку, но забыл ее отпустить.
Генерал посмотрел упорно долго на капитана и обидно ничего не сказал, только, отойдя от него шага на два, обернулся к нему и спросил вбок: