если — ему нельзя и дыхания нет, и Пармен уперся это быком, с лица весь кровью залился, а Силантий смотрит — язык без путя болтается, он его, Михал Иваныча, за язык — так и вырвал… Я уж в это дело не встревал — вдвоем задавили. Я только Пармена не послушал, топором по боку два раза, как у него самый окорок игде — туда. Поранить нас всех поранил: Ивану — ну, это уж он сам бестолков, — ему он плечу повреждение сделал, ну, ничего; Силантий, опять, об клык напоролся; Пармену он клок волос с кожей содрал — ничего, зажило; а мне вот так когтем по ноге — пимы на мне были, — скрозь пимы черебнул. Так уж нас и звать стали: Деримедведи; всё были Силин да Силин, а теперь уж нам и названия другого нет: Деримедведь. Не то что, стало быть, он нас задрал, а что мы его задрали.

— Ну, ты это что мне заливаешь? Дурак. Хороший медведь так не дастся, дудки!

— Медведиха… Медвежонок откуда же? От ей. Другой был, — с сердцов его Пармен ногой затоптал. А этого уж я не дал. Я его молоком из мисы поил, — думаешь как? Он молошный.

— Какая же в тебе такая сила? — не поверил Алпатов. — Ну-ка, на, бери кочергу.

— Я не об том, что у меня сила: браты здоровы… Я так себе, я проти их заморыш.

— Садись на пол.

— В перетяги? — спросил Андрей. — Я ведь не об себе… — Поплевал на руки, ухмыльнулся.

Уперлись они с полковником нога в ногу; не успел крякнуть полковник, как поднял его с полу Андрей.

Осерчал Алпатов.

— Ты-ы, дурак, срыву! Зачем срыву?.. И взяться мне дай.

— Тут не в том дело — срыву; тут в чижельстве дело, — усмехнулся Андрей. — Выхожу я пуда на двое легче и то сижу.

Опять уперлись нога в ногу. Потянул Алпатов — ни с места Андрей, потянул Андрей — повалился на него Алпатов.

Повар Мордкин кашлянул в кулак и отвернулся, Хабибулин цокнул и покрутил головою, а Андрей взял кочергу под мышку:

— Вот, как клюки не жалко, я из нее фертик сделаю, жалаешь?

Перегнул ее в дугу, связал в узел и концы закудрявил.

— Вот и фертик… Ведь как-никак из тайги домой по двенадцать пудов чувалы с орехами таскаем… Как это тебе?.. Шуточки?..

Любил силу Алпатов. Усадил его еще и обедать, напоил водкой. Хабибулин при нем вымыл в корыте медвежонка в теплой воде с казанским мылом. И Руфина Петровна, прочная в кости дама, снисходительно смеялась над ним: так забавен был мокрый, головастый, отбивающийся лапами, по-ребячьи фыркающий звереныш. Приказала только обрезать ему когти покороче. Обрезали. Заспорили со всех сторон дети, чей будет медвежонок: семилетнему Мите, восьмилетней Оле, и Наде, и Пете, и Виктору-кадету, и пуще всех малышам — Ване и Варе — всем хотелось присвоить медвежонка. Решил Алпатов, что будет он божий. Назвали его коротко — Миш.

II

Я далек от мысли рисовать сложную жизнь алпатовского двора, где поселился в новой березовой конуре медвежонок. Двор был обширный, обнесенный плотным забором, утоптанный крепко, обставленный птичниками, конюшней, коровником, каретным сараем; на всем этом легли тяжело слоеные крыши из розовых новых сосновых обапол, скребли куры — лонгшаны, важничали тулузские гуси, крякали утки — белые с красными мозолями над клювом, болмотали индюки белые и серые, — много скопилось крикливого земного добра. И собаки были: Шарик, Куцый, Барсук, Лягаш, Джек и Мэри; и было где кучеру Флегонту проводить пару дышловых лошадей, не особенно породистых, но рослых, дюжих и подобранных тщательно под масть — вороных, белокопытных; два белых копыта у одного, три у другого.

Иногда появлялся из дома кот Повалянушка, серый огромный, туземный кот — тринадцати фунтов весом. Староват был — все больше спал: подсунут ему мягкую подушку, и дрыхнет котище, положив круглую голову на лапу. Но иногда, когда солнышко, тепло, воробьиный гам, важно выходил промяться, шипел и фыркал на собак, и когда отставали, усаживался на крыше и озирал все кругом веще и хмуро.

Джек и Мэри были старые болонки со смышлеными мордами, обе белые, с черными глазенками. Лаяли звонко, но с достоинством, незаметно усвоенным от Руфины Петровны, и ровно столько лаяли, сколько нужно было: постигли такт. Везде шныряли бойко, ко всему принюхивались, приглядывались деловито — были как ретивые ключник и экономка. Ежегодно приносила Мэри белых курчавых щенят, и раздаривала их Руфина Петровна сначала полковым дамам, потом посторонним: по всему Аинску завелись белые болонки.

На Барсуке, приземистом жилистом псе серой шерсти, катались Ваня и Варя: была колясочка и сани с веселыми красными разводами; с Лягашом, глуповатой желтой вислоухой собакой, ходил поблизости в тайгу на охоту Виктор-кадет; а Шарик и Куцый были без особого назначения дворняги, и один от другого отличались только длиною хвостов.

Медвежонка, когда появился он на дворе, осели было — заступились дети, Хабибулин и сам Алпатов; отстали. А медвежонок малый, осмотревшись, устроился важно, тепло и хозяйственно, точно и отцы его и деды век свой прожили в березовой конуре. По двору прошелся не спеша, на все поднимая свой внимательный черный пятачок, кое-что потрогал лапой. На кучера Флегонта, сурового солдата из сибирских молокан, посмотрел беспомощными щенячьими зелеными глазами, и Флегонт, пынявший сапогом собак, потрепал его по пушистой холке любя и угостил хлебом.

Черных котов боялся Флегонт, потому что лошади его были вороные.

— Лошадь загубить ничего не стоит! — говорил он повару Мордкину. — Посади только ей кота на спину, — какой масти лошадь, такой чтобы и кот, и чтобы ночью, — вот-те и все. На кота не смотри, что тихий, — он свое дело знает. Чтоб только посидел поплотней, не спрыгнул, так минуты три — вот-те и все. Из какой такой причины лошадь посля этого от еды, от пойла отобьет — отобьет и все. Ни за что изойдет, ни работы от нее, ни удовольствия, ничего больше не жди… Брат ты мой! это дело нам очень хорошо известно, хоть цыгана какого спроси.

Повар Мордкин был спокойный, сытый, белый и ленивый, как все повара.

— Ничего нет мудреного, — говорил Мордкин.

III

Дом Алпатовых был одноэтажный, деревянный, как все дома в Аинске, но теплый и такой удобный.

Было три детских — розовая, синяя, желтая, а в них — чучело матерого волка, на котором катались верхом, усиленно двигаясь, пришпоривая и крича и хлеща арапником — просмыгали густую шерсть вплоть до самой кожи; барсова шкура с зубатой глазастой головою, лапами и хвостом, — надевали, чтобы пугать друг друга; валялись везде трещотки, рожки, литавры, заводные барабанщики, бубны, свистушки… шумно жила крепкоухая молодежь. И широкозадая, низенькая, совсем круглая, белоглазая нянька Пелагея каждый день по вечерам настойчиво приводила здесь все в порядок.

Начиная с Виктора-кадета, Пелагея подняла всех девятерых детей Алпатова, десятого спокойно ждала подымать. Сама уж стала алпатовкой, так разучилась отличать себя и чувствовать отдельно от дома, и была положительно величава в своем неоспоримо уверенном «так, а не этак».

Когда раз поехала по железной дороге куда-то поблизости Руфина Петровна с Петей, который был тогда грудной, то на первой же остановке выскочила Пелагея мыть внизу в ручье Петины пеленки.

— Куда ты? Куда ты?.. Назад! — кричала Руфина Петровна.

— Ничего, барыня, помою — нельзя.

— Садись, не выдумывай — поезд сейчас пойдет!

— Подождет, ничего.

— Садись — останешься: второй звонок!..

Звенел второй, за ним тут же третий, — влезая тяжело на лесенку, недоуменно ворчала Пелагея:

— Какие деньги плочены, да не подождет… Вот дивно! И нешто же мы им простые?

На сон грядущий говорила детям протяжно про колдунов и ведьм, и сказала раз семилетняя Оля:

— Ах, если б их всех-всех на свете не было, колдунов и ведьмов, вот хорошо бы!

— Что ж хорошего? — ответила Пелагея. — Слова нет — хорошо, только это перед концом света будет.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату