Была своеобразная таинственность и жуткость в том, как стерегли смерть. В доме следили приход ее пять человек: старый чиновник губернского правления, Никандр Порфирьич, женатый на дочери умирающей Ольге Ивановне, их сын, пострадавший за убеждения, женившийся в Сибири и теперь приехавший с женой в родной город искать какого-нибудь места, и баба-законница кухарка Лукерья.
Потом приезжали посменно две внучки, обе замужние, жившие в том же городе, полнокровные, очень деятельные, сентиментальные, и три правнучки, двоюродные сестры: Лиза, просватанная за инженера Строгова, Даша — невеста поручика Головачева, и Варенька, самая младшая, лет шестнадцати.
Тянулось это около двух недель, — все кто-то откладывал нежеланное, но жданное, и уж началось какое-то соревнование в том, кому предназначено увидеть последние минуты бабушкиной жизни, и было только любопытство игроцкое, как в карточной игре, а боязни никакой не осталось.
Старик Никандр Порфирьич — чиновник — был человек скромный: придя со службы, спал, а потом сидел у себя в кабинетике и допоздна рисовал акварелью морские виды (хотя в натуре моря никогда не видал): синюю воду — белые корабли, или зеленую воду — белые облака, или голубую воду — белых чаек; только три краски у него и было: белила, гуммигут и берлинская лазурь. Любил дали, а берегов не любил, почему и не держал для них красок.
Бывший ссыльный, сын его, такой же скромный, как и отец, занимался математикой, просто так, как любитель: пользы от этих занятий извлечь не мог. Оба они, забившись в кабинетик, старались не мешать друг другу: мало говорили, даже мало покашливали и совсем не курили, ни тот, ни другой. А в остальном доме — и в столовой, и в гостиной, и в спальне, и в комнате бабушки — везде было шумно, болтливо, хлопотливо: там жили.
Приезжая, ужинали, болтали о чем-то своем, неистощимо женском, потом, когда в доме укладывались спать, шли на дежурство в комнату бабушки. В комнате стояла для дежурной свежепостланная кровать, на которой спать воспрещалось, но можно было лежать и читать при свече книгу. Книгу выбрали толстую — роман с нескончаемой любовью, — и редко кто знал, как называется роман, и никого, по обыкновению, не занимало, кто автор, и то, что прочитывалось за ночь, через день забывалось бесследно, и загнутые уголки страниц вечно путали, путали и крестики среди текста, которые делали шпилькой, — но свеча и толстый роман — это уж так повелось.
Когда дежурила старшая внучка умиравшей, Серафима Павловна, она просила еще чайник холодного чаю и вазочку клубничного варенья; помешивала тихо звякавшей ложечкой и пила. Очень это любила: холодный чай, клубничное варенье и как ложечка звякает, — без этого не могла.
Прасковья же Павловна любила фисташки: нагрызала их за ночь огромную кучу. Кроме того, в свое дежурство мыла здесь волосы дождевой водой: для этого всегда хранилась у Ольги Ивановны дождевая вода в кадушке, и был какой-то свой мыльный состав, в который она верила и секрет которого обещалась передать Прасковье Павловне перед своей смертью.
Лиза, дочь Серафимы Павловны, приходила с какой-нибудь работой: вышивала подушку, вязала ридикюль, метила платки — готовила приданое к очень скорой свадьбе, а сестра ее Даша писала длинные- длинные письма своему поручику, который был теперь в командировке в соседнем городе, обучал не то ополченцев, не то запасных, и аккуратно ей отвечал, хотя и не столь длинно (ведь он был занят службой), но нежно; и два-три последние его письма Даша всегда носила с собою, чтобы украдкой перечесть и продумать.
Обе были высокие, полногрудые, на обеих хорошо сидели всякие платья, даже и не модные, и обеим завидовала вслух Варенька-коротышка:
— Какие у вас фигуры шикарные!
— А ты тоже подтянешься, — говорила Лиза, — тебе ведь еще года три расти.
— Да-а… подтянусь на вершочек на какой-нибудь… У нас есть ученица в седьмом классе, Завьялова, еще меньше меня, толстая, краснощекая, ее «самоварчиком» зовут… Не хочу быть «самоварчиком».
— У тебя глазены красивые, и цвет лица идеальный, и вся ты милая-милая! — говорила нежная от писем Даша.
— Милая?.. Правда, милая?.. Дай я тебя, Дашуня, поцелую за это!
У Вареньки матери не было — года три назад померла; отец ее, тоже уездный чиновник, как и муж Ольги Ивановны, от тоски по покойнице иногда попивал.
Домик у него был старенький и сильно заложен, без всякой надежды на выкуп; половина его сдавалась жильцам, а в трех комнатках жили сами; на дворе собака Тузик, а в амбаре вместе с курами кролики.
Тузика Варенька купила сама на базаре в прошлом году, в октябре: захотелось завести комнатную собачку, а на базаре случайно попался приезжий мужик с продажными щенками.
— Ах, какие смешные! — вскрикнула Варенька, увидев щенят в дерюге. — Комнатные?
— Самые комнатные, — сказал приезжий мужик.
— Какой породы?
— Породы — бог их знает: господские.
— Вырастут — маленькие будут?
— Самые маленькие, — сказал мужик.
Тут увидела Варенька огромного лохматого пса, привязанного к задку мужицкой телеги, такого же черного, как щенки.
— Это их… «мама»?! — вскрикнула Варенька.
— Какая ж «мама», барышня? Извольте посмотреть — кобелек! — и мужик поднял псу заднюю ногу.
Варенька не смутилась; о том, что кобелек может быть их «папа», не спросила; отобрала лучшего щенка и принесла. Комнатный щенок за зиму вырос так, что и на дворе ему тесно было, а кухарка жаловалась, что много ест.
Двух кроликов Тузик тоже съел по незнанию, что есть их нельзя; осталось восемь. Когда Варенька ставила на окно свой хрипучий дешевый граммофон, кролики выползали из амбара, один за другим — прыг- прыг — подбирались к окошку, становились на задние лапы, озирались один на другого, развешивали уши и слушали.
Варенька всплескивала руками и хохотала и звала неистово кухарку Степаниду посмотреть.
У Вареньки была уже крестница, двухлетняя теперь девочка Люба, дочка квартирантов, с мягонькими белыми волосиками, с синими глазками, и она с ней возилась все свободное от гимназии время.
Любила кормить ее конфетами, пришпиливать ей бантики розовые и синие, вертеть ее, как куколку, и припевать:
Без ума была от радости, когда крестница в первый раз назвала ее по имени; правда, назвала не Варей, а Калей, но так вышло еще забавнее и милее: Каля. Любила спрашивать ее при других:
— Как меня зовут, Любочка? Я — кто?
— Каля.
Потом хохот до слез и звонкие поцелуи.
А теперь, недавно, девочка ходила в саду по крупному рыжему гравию, которым посыпали дорожки, и сказала:
— Я… хожу… по сухарей.
И так это понравилось Вареньке, что несколько дней она только и повторяла это Любочкино: «Я хожу по сухарей»; вспомнит — и прыснет счастливо.
Но и о себе она думала упорно: надвигается настоящая взрослая жизнь: что в ней, в этой жизни? Готова ли она к ней?