дыхание русской печи и основательные чугунки на столе. — Ну да ничего, потерплю, недолго осталось. Вот напишу, вашу мать, хренов рапорт, и уж тогда…»
Грейдер, где-то там, дальше, упиравшийся в зоновские ворота, вдруг расплылся у Колякина перед глазами. Майор почувствовал себя так, словно это его самого собрались запереть в смердящую клетку и оставить там на всю жизнь. Говорят, вор должен сидеть в тюрьме. Правильно, только в тюрьме не одни воры сидят. Не надо в России зарекаться от тюрьмы и от сумы. Был бы человек, а дело найдётся. Имелся бы козырный интерес…
Колякин с силой дал по тормозам, вильнул к обочине и опустил голову на руль, и что по этому поводу подумают пассажиры, ему было решительно всё равно. «А в конце дороги той плахи с топорами…»[159]
— Эй, белый, что не едем? — хмуро спросила негритянка. Тронула майора за плечо… Однако, похоже, это прикосновение очень о многом ей рассказало. Она не стала больше ни о чём спрашивать, просто протянула ему откупоренную фляжку. — Глотни, коп. Плюнь на всё. Полегчает.
Колякин глотнул. Потом ещё. Изумрудные пальмы вместо пыльного ольховника на обочине, конечно, не выросли, но где-то всё же растворилась щёлочка, и сквозь неё в измученную душу просочился лучик ямайского солнца.
«Вот ведь и рожа как смоль, и всеми статями горилла гориллой, а снизошла, пожалела, душевное участие проявила…»
— Спасибо. — Колякин возвратил негритянке флягу и даже щёлкнул языком от полноты чувств. — Ну, теперь можно ехать. И впрямь полегчало…
Когда рядом не звери, а люди, можно и в «колючий периметр». Ещё раз. Бог даст — последний.
— Какой тебе, на хрен, пропуск, они со мной! — рявкнул майор на прапорщика у «вертушки», провёл попутчиков через КПП и двинулся с ними к одноэтажному строению у ворот контрольно-транспортной площадки, где досматривались автомобили.
Это был венец тюремной демократии, гостиница для свиданий аж на десять персон. Причём не какая- нибудь там халупа, а сущий суперлюкс — с тёплым сортиром, холодильниками и душем. Даже с газовой плитой. Всего за полторы тысячи в сутки с каждой персоны. Причём с зэков денег не брали.
— Что значит «время неурочное»?! Что значит «ДПНК[160] занят»?! — Колякин зверем глянул на сонного прапорщика и обернулся к гостям. — Заходите, плиз, будьте как дома. Сейчас вам гражданина Бурума приведут. Если что, не стесняйтесь, ссылайтесь на меня. — Снова пришпилил взглядом прапорщика, веско нахмурил брови и страшно прошептал: — Тебе международный конфликт нужен? Мне — нет. Полковнику тоже. Что, всё понял? Осознал? Давай выполняй!
Пальцы просились к перу, перо к бумаге — писать рапорт. Однако сразу не получилось. Откуда-то возник Балалайкин, навалились текущие дела… «Успеется», — сказал он себе.
А негры между тем вошли, осмотрелись… и «Ночной таран» по сравнению со здешней гостиницей показался им пятизвёздочным отелем. Пришлось ознакомиться с коридорной системой — по стенам двери, в ближнем конце кухня, в дальнем — удобства и душ. И нигде ни единого вентилятора, который дал бы движение воздуху и вытянул запах подгоревшего сала, распространявшийся с кухни.
— Ваша третья, вот сюда. — Прапорщик толкнул неказистую дверь. — Заходите.
В комнате оказалось не веселее, чем в коридоре. Стол, пара стульев, тумбочка, кровать. Шторы не скрывали решёток на окне, пахло сыроватым бельём, а на тонких планах — для способного ощутить — витали всплески короткой радости и неизбывного горя сменявших друг дружку постояльцев.
— Ждите, Бурум скоро будет, — заверил прапорщик, кивнул и поплёлся прочь, повторяя шёпотом, как если бы что-то постоянно отвлекало его, мешая запомнить: — Бурума в третью. Негра в третью. В третью негра Бурума. Бурума-негра…
Вскоре грохнула входная дверь, клацнул запираемый замок. И всё, настала тишина, только за стеной скрипела кровать — к кому-то на свидание приехала жена.
Когда прапорщик привёл заключённого Бурума, его родственники на время утратили дар речи. Что случилось с могучим Чёрным Псом, который выдерживал укус памы и с лёгкостью переваривал бутылочное стекло? Мгави, Мгави, что с тобой сделали!.. Некогда гордый воин был иссиня-серым, наполовину седым и дрожал как на морозе. Глаза смотрели куда-то вверх, измятое лицо подёргивалось, страшно перекошенный рот сочился липкой струйкой слюны… В первый же день после поимки его принялись лечить касторкой для выведения яда. На второй день подвергли стоматологическому осмотру, и какая-то бестия в белом халате лишила его четырёх зубов. Абсолютно здоровых коренных. Наверное, приглянулись ей для очередного художественного проекта… Но самое страшное случилось через неделю. Зэки под водительством авторитетного уркагана Ржавого вынесли Мгави приговор. Его почему-то называли Чёрным Болтом и предъявляли, что будто бы он в натуре на связи у ментов. И что это он всех подставил во время какого-то скока с прихватом[161], а сам с концами слинял. Да только далеко не ушёл — Бог не фраер и не мент, всю правду видит. Пусть, пусть пока Чёрный Болт лежит на больничке, поправляет здоровье. От народного гнева небось никуда не денется…
Как тут не стать серым и седым и не дрожать как на морозе?
— Вот он, ваш красавец, забирайте.
Прапорщик осторожно, чтобы Мгави сразу не упал, выпустил хлипкое плечо. Узник жалко всхлипнул, дёрнул головой и опустился на кровать — живое воплощение всего горя Чёрной Африки.
— Чтоб ты сдох, белый палач! И с тобой все ваши чёртовы расисты! — проводила Мамба прапорщика на своём родном языке и вычертила в воздухе Похоронный знак, нацеленный ему в спину.
Потом занялась Мгави.
Тот успел свернуться в позу зародыша и неотрывно смотрел в одну точку на потолке.
— Да, негр, досталось тебе, — проговорила колдунья. — У этих русских, похоже, не только перестройка. У них ещё и свой ку-клукс-клан… — Она жутковато, с ненавистью, усмехнулась. — Ну да ничего. Мы тебя поправим, негр, ой как поправим. Ты ещё будешь есть мясо с костей своих врагов. Это я, Чёрная Мамба, тебе говорю, и я не я буду, если Сила не вернётся к тебе и…
Она хотела говорить ещё, настраивая на нужный лад его и себя, но споткнулась на полуслове. Мамбу накрыло знакомое и очень гадкое ощущение. Всё как будто померкло, в мире разом поубавилось красок, а прямо в голове сперва зашептал, а потом прямо-таки заревел повелительный голос: «Убей его! Убей! Убей ни на что не годного Пса. Вытащи у него из ноги берцовую кость и забери Флейту. Куда принести, я скажу потом. А сейчас убей его, убей!..»
Мамба почувствовала себя куклой-марионеткой, подвешенной на очень прочных, хотя и невидимых струнах. Где они брали начало, рассмотреть она не могла, а вот заканчивались в сердце, в лёгких, в печени, в селезёнке. Они отнимали свободу действий и желаний, оставляя только одну мысль, бежавшую по кругу: делай, что велят…
Иногда Мамба повиновалась. Всякий раз, как позже оказывалось, — к своей выгоде. Но не сейчас. Не сейчас!
«Да пошёл ты!» — разъярилась Мамба. Закрыла глаза и перековала свой гнев в ножницы по металлу. Огромные тяжёлые ножницы, способные рассечь даже канаты великого моста в Сан-Франциско[162]. С длинными массивными ручками, могучими закалёнными лезвиями и чудовищной возвратной пружиной. Раз! — и за ножницы взялись исполинские ладони. Два! — и перекусанные струны досадливо зазвенели. Три! — и Мамба с облегчением перевела дух.
«Ну что, ублюдок обезьяны? Я тебе покажу кукольный театр…»
Выругалась про себя и с шипением выдохнула, успокаивая взбесившийся пульс. Всё, выбор сделан, с этими тварями надо кончать. Настало время разорвать поводок.
Однако перво-наперво нужно было вылечить Мгави…
Её муж Абрам любовался картиной «На свободу с чистой совестью». Там был восход, голуби и бескрайнее поле цветущих маков.
— Распаковывай баул, — мрачно велела Мамба.
Помимо прочих необходимых вещей, в бауле сохранялся особый набор наподобие заготовки для национальной подливы. Яркая коробочка содержала абсолютно фабричного вида пакетики, не вызывавшие беспокойства у служебных собак, натасканных на наркотики. Картинка на обложке изображала толстую