удовольствием сопровождал бы тебя. Мне пришли в го лову кое-какие мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобою, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека.
Секретарь смертельно побледнел и уронил таблицу на пол.
– Беда в том, – продолжал связанный, – что ты слишком замкнут и потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон. – И тут го ворящий позволил себе улыбнуться.
Секретарь думал теперь только об одном – верить ли ему ушам своим или не верить? Приходилось верить. Тогда он постарался представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого прокуратора при этой неслыханной, чудовищ ной развязности арестанта. И этого представить себе не мог.
Тут раздался резкий, хрипловатый голос прокуратора, по-латыни сказавшего:
– Развяжите ему руки.
Один из конвойных легионеров передал другому копье, подошел и мигом снял веревки с арестанта.
Секретарь поднял таблицу, решил пока что ничего не записывать и ничему не удивляться.
– Сознайся, – тихо по-гречески спросил Пилат, – ты великий врач?
– Нет, прокуратор, я не врач, – ответил арестант, с наслаждени ем потирая опухшую кисть руки.
Круто, исподлобья Пилат буравил глазами арестанта. В этих гла зах уже не было мути, в них появились знакомые искры.
Помолчали, потом Пилат сказал:
– Ну, хорошо, хорошо. Если ты хочешь это держать в тайне, дер жи. Вернемся к делу. Итак, ты утверждаешь, что не призывал разру шить или поджечь храм?
– Я, игемон, не призывал никого к подобным диким действиям, повторяю. Разве я похож на слабоумного?
– О да, ты не похож на слабоумного, – тихо ответил прокуратор, улыбнувшись какой-то страшной улыбкой, – так поклянись, что это го не было.
– Чем хочешь ты, чтобы я поклялся? – спросил развязанный живо.
– Хотя бы жизнью твоею, – ответил прокуратор, – и самое время клясться ею: она висит на волоске, знай это.
– Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? – спросил мо лодой человек. – Если это так, ты ошибаешься.
Пилат вздрогнул, впился глазами в арестанта, сказал:
– Я могу перерезать этот волосок.
– И в этом ты ошибаешься, – светло улыбаясь и заслоняясь ру кою от солнца, возразил арестант, – согласись, что перерезать, уж наверно, может лишь тот, кто подвесил.
– Так, так, – сквозь зубы сказал Пилат, – теперь я не сомневаюсь в том, что праздные зеваки ходили за тобой толпою. Не знаю, кто подвесил твой язык, но подвешен он хорошо. Кстати, скажи: верно ли, что ты явился к Сузским воротам верхом на осле, сопровождае мый толпою праздной черни, кричавшей тебе приветствия как бы некоему пророку?
Арестант недоуменно поглядел на прокуратора.
– У меня и осла- то никакого нет, игемон, – сказал он, – пришел я точно через Сузские ворота, но пешком, в сопровождении одного Левия.
– Не знаешь ли ты таких, – продолжал Пилат, не сводя глаз с глаз арестанта, – некоего Вар-Раввана, другого Дисмаса и третье го Гестаса?
– Этих добрых людей я не знаю, – ответил арестант.
– Правда?
– Правда.
– А теперь скажи мне, что это ты все время употребляешь слова «добрые люди». Ты всех, что ли, так называешь?
– Всех. Злых людей нет на свете.
– Впервые слышу об этом, – сказал Пилат, – но может быть, я ма ло знаю жизнь. Можете дальнейшее не записывать, – обратился он к секретарю и продолжал говорить арестанту: – В греческих книгах вы прочли об этом?
– Нет, я своим умом дошел до этого.
– И проповедуете это?
– Да.
– А вот, например, кентурион Марк, его прозвали Крысобоем, он – добрый?
– Да, – ответил арестант, – он, правда, несчастливый человек. С тех пор, как добрые люди изуродовали его, он стал жесток и черств. Интересно бы знать, кто его искалечил?
– Охотно могу сообщить это, – сказал Пилат, – ибо я был свиде телем этого. Добрые люди бросались на него, как собаки на медведя. Германцы вцепились ему в шею, в руки, в ноги. Римский манипул по пал в мешок, и если бы не врубилась с фланга кавалерийская турма, а командовал ею я, не бывать бы Крысобою в живых. Это было в бою при Идиставизо, в Долине Дев.
– Если бы с ним поговорить, – вдруг мечтательно сказал арес тант, – я уверен, что он резко изменился бы.
– Я полагаю, – невесело усмехнувшись, отозвался Пилат, – что мало радости вы доставили бы легату легиона, если бы вздумали раз говаривать с кем-нибудь из его офицеров или солдат. Впрочем, этого и не случится, к общему счастью. Итак, последнее: скажите мне, фи лософ: вы кроме того и врач?
– Нет, игемон, право, нет. Мне случалось, правда, помогать лю дям, но лишь в случаях легких.
– Во всяком случае, я надеюсь, вы не откажетесь помочь, скажем, и мне в таком же точно случае, как и сегодня. Я страдаю злою болез нью – гемикранией.
– О, это очень легко, – ответил арестант.
Ласточка быстро влетела в колоннаду, стремительно порхнула под ту часть ее, что была прикрыта кровлей, сделала там круг. Стре мительно пронеслась, чуть не задев острым крылом лица медной статуи в нише, укрылась за капитель колонны. Быть может, ей при шла мысль вить гнездо за капителью колонны.
В течение ее кроткого полета в светлой теперь, легкой голове прокуратора сложилась формула. Она была такова: игемон разобрал дело бродячего философа Ешуа Га-Ноцри и состава преступления в нем не нашел. Бродячий философ оказался душевнобольным. Но ввиду того, что его безумные утопические речи могут быть дейст вительно причиною волнения народа в Ершалаиме, прокуратор уда ляет Ешуа из Ершалаима и подвергает его заключению в Кесарии Филипповой, там именно, где резиденция прокуратора.
Оставалось это продиктовать секретарю.
Ласточка фыркнула крыльями над самой головой игемона, метну лась к чаше фонтана и вылетела на волю. Прокуратор поднял глаза на арестанта и увидел, что возле него столбом загорелась пыль.
– Все о нем? – спросил Пилат у секретаря.
– Нет, к сожалению, – вдруг ответил секретарь и подал Пилату вторую таблицу.
– Что еще там? – спросил Пилат и нахмурился.
Прочитав написанное, прокуратор неожиданно и страшно изме нился в лице. Темная ли кровь прилила к его лицу и шее, или случи лось что-то другое, но только кожа его утратила желтизну, глаза его как бы провалились.
Опять-таки виновата была, вероятно, прилившая к голове и засту чавшая в висках кровь, только у прокуратора что-то случилось со зрением. Так, померещилось прокуратору, что голова арестанта уп лыла куда-то, а вместо нее появилась другая. На этой плешивой голо ве сидел редкозубый золотой венец; на лбу – круглая язва, разъедаю щая покровы и смазанная мазью; запавший беззубый рот с отвисшей нижней капризной губой. Пилату показалось, что исчезли розова тые колонны балкона и плоские кровли Ершалаима, все утонуло во круг в густейшей зелени капрейских садов. И со слухом совершилось что-то странное – как будто вдали проиграли негромко, но грозно трубы, очень явственно послышался носовой голос, надменно тя нувший слова:
– Закон об оскорблении величества…
Мысли пронеслись короткие, бессвязные и странные. «Погиб!..», потом: «Погибли!» И какая-то совсем нелепая, о каком-то бессмер тии, причем бессмертие это вызвало почему-то чувство нестерпи мой тоски. Пилат напрягся, стер видение, изгнал мысли, вернулся взором на балкон, и опять перед ним оказались глаза арестанта.
– Слушай, Га-Ноцри, – заговорил прокуратор, глядя на Ешуа както странно: лицо прокуратора было грозно, а глаза тревожны, – ты когда-нибудь упоминал в своих речах великого кесаря? Отвечай правду! Упоминал? Или не упоминал? – Пилат потянул слово «не» жирно и послал в своем взгляде Ешуа какую-то мысль, которую хотел вдавить ему в голову.
– Я всегда говорю правду, ибо ее говорить приятно и легко, – ска зал арестант.
– Мне не нужно знать, – придушенным злым голосом сказал Пи лат, – интересно или неинтересно тебе говорить правду. Тебе при дется ее говорить. Но говоря, взвешивай каждое слово, если не хо чешь, чтобы твоя неизбежная смерть была мучительной.
Пилат поднял руку, как бы заслоняясь от луча, и за щитом этой ру ки он направил арестанту молящий взор.
– Итак, – продолжал прокуратор, – говори, ты знаешь ли Иуду из Кириафа и что именно ты говорил ему, и говорил ли ему о кесаре?
– Дело было так, – охотно рассказывал арестант, – я познако мился на площади возле храма с одним юношей, который назвал се бя Иудой из Кириафа. Он пригласил меня к себе в дом, угостил по хлебкой…
– Добрый человек? – спросил Пилат, и дьявольский огонь сверк нул в зеленых его глазах.
– Очень добрый и любознательный человек, – подтвердил арес тант, – высказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня радушно…
– Светильники зажег, двух гостей пригласил, – как бы в тон Ешуа сквозь зубы говорил Пилат, и глаза его мерцали.
– Да, – удивленный осведомленностью прокуратора, продолжал Ешуа, – попросил меня высказать свой взгляд на государственную власть. Его этот вопрос почему-то чрезвычайно интересовал.
– И что же ты сказал? – спросил Пилат. – Или ты скажешь, что ты забыл, что говорил? – в тоне Пилата была безнадежность.
– В числе прочего я говорил, – сказал арестант, – что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти кесаря и вообще никакой власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где не надобна никакая власть.
Пилат послал страшный взор говорящему, с ненавистью оглянул ся на секретаря, который записывал слова говорящего.
– На свете не было, нет и не будет никогда более великой и