красота и сила скорби.
— «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Я слышала эту песню десятки раз. Слышала ее над свежей могилой Васи. Но разве когда-нибудь было в ней это раздирающее душу рыданье и в то же время такая великая, трагическая красота, властно подхватившая нас и унесшая высоко-высоко над землей в царство великой скорби.
На тускло освещенной платформе стояла перед нашим вагоном группа людей — человек 15 и пела. Они пели, мы, прильнув к решеткам, слушали их. Так как будто бы было. Но на самом деле в эту минуту не было отдельных этих чужих нам людей и нас шести с разнообразными переживаниями, чувствами, настроениями, быть может мелкими и нехорошими… Осталось только то, что вечно толкает человека к высокому и прекрасному, что ослепительной молнией сжигает в душе его без остатка всю пошлость жизни, весь животный эгоизм и на крыльях поднимает в царство экстаза, где нет отдельных маленьких «я», а есть только одно большое и общее.
И это оно — лучезарное — вылилось из нашей общей груди в эти скорбные и дивно прекрасные в своей скорби звуки.
Они говорили и слова их были такие же как и их песня, — полная великой печали… Прощались с нами так, как будто отправляли нас в темную бездну, откуда нет возврата. Говорили тихими, глухими голосами, закрывая по временам глаза рукой, и в этом детском жесте и в их голосах, видно было, как плакала их душа.
Перед Иркутском мы стояли на полустанке что-то около суток с ротой солдат вокруг, как всегда, начиная с Иркутска. Под вечер, уже в сумерках, пришла из города целая компания молодежи.
Оттого, что их было немного, и оттого, что они были почти все эсеры, эта встреча носила особенный характер тесного товарищеского кружка, устроившего пикник на полотне железной дороги среди леса.
Мы стояли у окон вагонов, они перед окнами. Беседовали, пели — они хором и Биценко соло… Они научили ее петь: «Беснуйтесь тираны, глумитесь над нами…». (У них выходило это необыкновенно сильно и красиво.) И потом в Акатуе не раз тихий морозный воздух и спящие горы кругом, оглашались звучным голосом Биценко: «И стыд, и страх, и смерть вам тираны…».
Они страшно хотели пить после длинного путешествия по жаре, и мы послали им с конвойным ведро холодной воды и имевшиеся у нас бутылки фруктовой воды. В один миг все было опустошено, не исключая и ведра с водой. Кормили их бутербродами с колбасой и конфетами. Такая необычная в дороге, для нас шестерых, роль гостеприимных хозяек немало развлекала и нас — хозяев, и наших гостей, и даже конвойных, бегавших к ним с угощеньями.
Несколько раз железнодорожные рабочие значительных станций составляли сами для себя поезда и ехали к нам вдогонку или навстречу. Вообще они часто пользовались своим фактическим правом хозяев в дороге. Когда еще наша охрана не догадалась приставить к машинисту солдат с винтовками, они — машинисты — обыкновенно не уезжали со станции, не спрося нас, всем ли мы запаслись на станции и можно ли ехать уже.
Помнится мне станция Зима, т. е. не сама станция, а опять-таки полустанок за нею, где стояли мы. Кругом глушь, тишина. Вдруг свисток паровоза. Резко останавливается примчавшийся поезд… и мгновенно исчезла тишина перелеска. Перед нашими окнами, как из под земли, вырастает группа возбужденных, радостных рабочих.
— Привет Марии Александровне. Привет другим товарищам…
— Мы посланы от рабочих станции Зима.
— Нас сто человек… Взяли поезд…
Перебивают один другого. Сверкают глаза и улыбки. Со смехом рассказывают, как забрали себе целый поезд и уехали из-под носа жандармов. Высказывают с беспечным смехом опасения, что на обратном пути будут арестованы. Говорят о революционной работе в Зиме. Один из группы, самый передовой из них, по- видимому, говорит приветственную речь. Маруся отвечает ему и говорит еще и еще, как всегда красиво и сильно. Она развивает перед ними простым и ясным языком программу партии соц. — революц., говорит много о социализации земли. Слушают с жадным вниманием.
— А мы до сих пор ничего не слыхали о программе эсеров — слышатся отдельные голоса. (Недавно, уже в Мальцевской, нам попались в хронике эсеровской «Сибирской Газеты» несколько строчек об успехах работы эсеров на многих пунктах Сибирской железной дороги и в том числе на станции Зима, после лета 1906 г.).
Маруся кончила. С-дек, произнесший приветственную речь, делает остроумное соединение.
— Итак, товарищи пролетарии всех стран, соединяйтесь, чтобы в борьбе обрести право свое…[185]
Они уехали так же шумно и весело, как и приехали. Через несколько дней в дороге мы узнали от встречавших нас на следующих станциях финал этой встречи. Они не успели доехать до Зимы, их встретил посланный за ними поезд с солдатами. Они были все арестованы. Остальные железнодорожные рабочие, узнав об аресте своих делегатов, всей массой пошли к месту их заключения требовать освобождения:
— Они так же виновны, как и мы — мы их послали.
Требование, в конце концов, было исполнено. Освобожденные и освободители устроили на обратном пути настоящую демонстрацию.
Это было время великого энтузиазма и горячих надежд. Еще упивались победой октябрьских дней. Казалось только еще вчера воздвигались баррикады в мятежной Москве. Подвиги семеновцев, Ренненкампфа и Меллер-Закомельского были только отдельным эпизодом на общем фоне светлых надежд. Проезжая по Забайкалью, на каждой станции почти мы слышали скорбный отчет. Здесь Меллер- Закомельским расстреляно четверо… Здесь убиты два телеграфиста… Здесь 5 человек… — И хотя здесь, в Забайкалье, не было громадных встреч-демонстраций, но не было и трусливой усталости, приниженности, апатии. Перечисляя расстрелянных товарищей, они, казалось, блеском своих глаз, выразительными жестами и мимикой, бросаемыми на ходу поезда, отрывистыми фразами говорили: «Мы еще повоюем. И очень скоро».
Встречали Спиридонову. Террорист, объявивший беспощадную войну всему, что не давало жить, дышать, расти просыпающемуся народу, соединялся в ее лице с «мученицей», «страдалицей» за этот народ. Как террорист, она шла в первых рядах, рядом с теми, кто должен был трупами своими проложить дорогу вперед, и несла в своей груди ту новую силу, которая еще не совсем понятна и страшна для двух третей народа, даже в это время всеобщего энтузиазма. Но она была не только гордым мстителем за страданья народа. Она, как и он, придавленный, замученный вековым угнетением, выпила до дна горькую чашу унижения. Далеко не для всех еще был понятен тот огненный гнев террориста, что поднимал его руку «как будто бы все-таки на человека». Но муки были для всех понятны. Соединенные со слабостью, они создали бы ту великую жалость, которая стоит на границе с любовью, легко переходит в нее. Соединенные же с силой и мощной красотой духа, они должны были вызвать и вызвали целый океан обожания, поклонения.
Нас остальных не знали. Слыхали только во многих местах, что едет та, которая убила генерала Сахарова, но и тут наиболее темная масса соединяла этот акт с известным ей именем Спиридоновой. Но кто не знал последнего имени? Были, правда, такие глухие местечки, где не все знали его, но и там все-таки слышали хоть краем уха и, не зная действительности, создавали легенду. Так на одной станции еще до Урала одна из встречавших передала нам слова своей прислуги перед нашим приездом: «Говорят, едет та, которая убила Спиридона».
Бе имя стало знаменем, объединившим под своею сенью всех, кипевших святым недовольством — социалистов-революционеров, социал-демократов, кадетов, просто обывателей. Она принадлежала не только к партии соц. — рев. Она принадлежала всем им, носившим ее в своей душе, как знамя своего протеста.
Передавая встречи в отдельных местах, я была не в силах нарисовать всю яркость, всю бурную страстность того экстаза, с каким они приветствовали ее — свое знамя. Нет красок у меня для этого.
Каждая остановка днем, вечером, ночью (они стучали в окна и будили Марусю) — восторг толпы до самозабвенья. Радость видеть ее, любовь к ней, как к своему знамени, так переполняли существо этих десятков или сотен тысяч, что выливались в тихие слезы восторга, а иногда в безумные рыданья,