— Слушаю.
— Скажите Спиридоновой, пусть не выходит из башни, пока мы не крикнем ей через вас, что мы тоже едем.
Прошел час, другой. Мы были в неизвестности. Вдруг открылась дверь из сборной в наш дворик, и через дверь быстро прошел дежурный помощник в Полицейскую башню. Очень скоро он вышел и направился к нам.
— Измаилович, Школьник, Фиалка, Езерская, собирайте свои вещи, через полчаса поедете.
— Кто поедет еще?
— Биценко и Спиридонова.
— Почему нам не сказали раньше? Мы не успеем в полчаса собраться.
— Торопитесь.
Он ушел. В один миг я была на окне, вызвала Орлова и передала ему, с чем приходил к нам помощник. Надо быстро собираться, а товарищи в одиночках засыпали нас вопросами и советами. Помню, что кто-то насмешил и рассердил меня фразой:
— И вы поедете, и вы не будете протестовать?!
Мы быстро, беспорядочно собирались. Настояли, чтобы нас открыли, и бегали по всем камерам трех этажей, прощаясь и забирая свои книги. Настя Биценко уже собралась и пришла к нам помогать укладываться. Выходим мы с вещами на двор и останавливаемся пораженные: все окна мужских и наших одиночек иллюминованы выставленными на окна лампами, из некоторых, окон летит зажженная бумага, все окна гудят — прощаются.
В сборной мы были довольно долго: начальник конвоя, полковник, проверял наши статейные списки, а одиночки, по-прежнему иллюминованные, все время пели хором, но теперь их голоса почти заглушались поднявшимися вихрями и близкими уже сильными раскатами грома.
Мы стояли посреди сборной и о чем-то перекорялись с полковником, когда в глубине сборной открылись железные решетчатые двери и показалась маленькая, тоненькая женская фигурка в белом платочке на голове.
— Спиридонова, — шепнула мне Маня и рванулась вперед.
Я тоже инстинктивно сделала несколько шагов к ней, но так же инстинктивно отшатнулась, взяв ее за руку. Светлые глаза, обрамленные поражающими своей величиной и чернотой кругами, два ярко красных пятна на щеках, плотно сжатые губы, и во всех чертах лица холодная, чужая далекость, особенно во взгляде, смотрятем куда-то мимо, не видя нас. Поздоровалась с нами, отвечала на вопросы конвоира и все одинаковым холодным тоном, сквозь стиснутые губы, не поворачивая головы, глаза в пространстве. Ни одной искорки жизни не светило в этих неподвижных глазах со сдвинутыми бровями. Но в то же время они не были мертвы — в них виднелась какая-то большая тайна, только она была глубоко, глубоко запрятана. Эта я прочла, отошедши от нее, и глядя на нее исподлобья, из-за свода сборной.
Помню, чужое далекое выражение ее лица отозвалось во мне горечью и оттолкнуло меня от нее не на один лишь миг, а на много-много дней…
Нас всех шестерых усадили в карету с двумя конвойными. Там было нестерпимо душно и темно. Тронулись, и со всех сторон нашей кареты застучали копыта — это скакали, кажется, драгуны.
Первые дни нашей дороги нас встречали на станциях только маленькие группки — еще не знали, но потом перегонявшие нас пассажиры и посылаемые ими телеграммы сделали свое дело, и наш путь обратился в настоящее триумфальное шествие. Выходило так, будто не «лишенных всех прав и состояния» везли под конвоем на каторгу, а мы сами ехали с целью по всему длинному пути от Москвы до Сретенска собрать ряд массовок и произвести таким образом смотр революционным силам. И этот смотр давал блестящие результаты, о которых не думалось раньше, не представлялось…
Первая крупная «массовка» была в Сызрани. Там стоял во время прихода нашего поезда целый поезд солдат, главным образом, запасных, едущих с Дальнего Востока домой. Они огромной кучей столпились между нашим и своим поездом. Слушали нас, расспрашивали, отвечали дружным, сочувствующим гуденьем, несколько раз старшие чины пытались разогнать их, но они встречали эти попытки глухим ропотом и стеной стояли перед нашими окнами. Мы начали с того, что назвали свои фамилии и объяснили им, за что каждая из нас идет на каторгу. В их глазах, самым популярным актом было, конечно, убийство Сахарова, поэтому Биценко они встретили долгим несмолкаемым «ура»… Спиридонова и Биценко говорили, просили их там на родине рассказать про все темное и несправедливое, что они видели на войне, открыть глаза своим темным землякам и пойти рука об руку с бойцами за «Землю и Волю» для всего народа. Когда после двухчасовой (или около этого) массовки наш поезд тронулся от моря солдатских шинелей, был уже темный вечер. Спиридонова прильнула к решетке окна и, как могла, громко крикнула им:
— Товарищи солдаты, не стреляйте в своих братьев мужиков.
Оттуда, из темноты ответили нестройными, долго несмолкаемыми криками. И такая могучая сила чувствовалась в этих ответных криках, что радостно билось сердце при мысли, что все они, так отвечавшие, разбредутся по всей матушке-России и посеют, быть может, во многих глухих углах семя ненависти к произволу и насилию и веры в светлое будущее.
То, что было в Кургане, прямо ошеломило нас своей грандиозностью. Еще не доезжая до вокзала, мы видели, как из всех железнодорожных мастерских поспешно выбегали закопченные рабочие, и, размахивая фуражками, с приветственными криками бежали к нашему вагону.
— Стой!… Стой!… -кричали они кому-то, очевидно, машинисту. И, повинуясь их приказанию, вагон нагл остановился, не доезжая до платформы.
Они сгрудились черной толпой с расстегнутыми воротами, с засученными рукавами и, сверкая белками глаз на черном от сажи лице, замахали в воздухе, как один человек, засаленными картузами.
— Спиридонова… Спиридонова… Да здравствует Спиридонова!… Привет Спиридоновой!
— Наши идут, — выделился из общего гула голосов один звонкий, молодой голос.
И все головы повернулись в одну сторону. А оттуда надвигалось что-то большое, темное и над этим темным что-то колыхалось в воздухе и сверкало на солнце… ближе… ближе…
И вот уже здесь, около нас громом падает: «Отречемся от старого м-и-р-а»… развеваются красные знамена, и торжественно и медленно надвигается на нас огромная пестрая толпа. Сколько… может быть тысяча, может быть две.
Вот уже можно разобрать надписи на знаменах: «Да здравствуют товарищи соц. — демократы в Государственной Думе»… «В борьбе обретешь ты право свое», надпись, приветствующая Спиридонову, что-то еще. Остановились. Стройно, как один человек.
— Спиридонова… Привет товарищу-борцу Спиридоновой.
Начался грандиозный митинг. Полились речи одна за другой. Говорила Спиридонова, как всегда, удивительно легко, просто, красиво и сильно — ни малейшего волнения не слышно в голосе, ни малейшего искания слов. Плавно и красиво льется речь, как выразительная музыка.
Говорили соц. — демократы (эсеров, по всей Сибири, кроме Красноярска, где они преобладали, нам приходилось встречать меньше чем социал-демократов). Говорили взволнованно и страстно.
Как всегда, протягивали к окнам бесконечные коробки с конфетами, апельсины, печенья (всю дорогу сплошь мы были засыпаны сластями), газеты, цветы без конца, деньги, — от медных двухкопеечных до золотых пятирублевых. Сколько раз на всех станциях мы говорили встречающим, что нам не нужны деньги, что мы — шестеро — ни в чем не нуждаемся. Шапки со сборами продолжали усиленно ходить по рукам и передавались нашему полковнику.
— Не вам, так другим товарищам на каторге понадобятся.
Курьезно иногда выходило. Стоит поезд несколько часов, и нас спрашивают, не надо ли чего купить нам в городе. Нам нужен, например, пузырек с чернилами или чашка, и мы просим принести, причем, наученные опытом, убеждаем, что нужна нам эта вещь только в одном экземпляре. Ничего не помогает и неизменно появляются шесть чашек, шесть пузырьков с чернилами, шесть катушек.
Курганская демонстрация, очевидно, встревожила кого следует, и наш вагон перед большими станциями начали отцеплять от поезда и останавливать на ближайшем полустанке, не доезжая станции, быстро промахивая затем станцию.
Первый опыт такой был, кажется, в Омске, но не удался.