это, когда гроб уже несли в узкую прихожую. Тогда она опустилась на колени и поползла за мужчинами, загребая руками по полу. Она словно плыла по струе, бьющей из Дусиного кранта.
– Встань, – строго оглянулась на нее бабушка.
Люда встала, но за гробом не пошла. Через несколько минут она услышала, как во дворе заголосила бабушка.
Вот оно – кладбище. Бабушка произносила это слово с ударением на втором слоге – кладби?ще. Дошла. Перед самой смертью Варвара Яковлевна стала такой, какой, наверное, была бы, не родись у нее слепая дочь, не придись ей за все в жизни биться. Запах бабушкиной смерти был другой.
Съесть бы сейчас блин, подумала Люда, жирный поминальный блин. Пустой желудок ныл.
В последние дни жизни бабушка сильно изменилась, ей было страшно умирать. Мать умерла тихо, а бабушка ныла, оплакивала саму себя.
– Хоть сама по себе поплачу, – говорила она.
Бабушка боялась остаться неоплаканной.
– Как помру, ты вой, Людка, голоси, – учила бабушка, шелестя губами. Как только она их размыкала, изо рта пахло. Внутри бабушки разворачивалась нешуточная борьба жизни и смерти. Жизнь несла потери, значительные, и они гнили внутри, отравляя дыхание. Жизнь убиралась с поля боя, оставляя все больше места для смерти.
Потом наступил конец, который отметили горками блинов. Бабушка лежала на столе, пальто висело на гвозде в прихожей – там, где раньше висел бабушкин ридикюль. Гвоздь оказался на удивление прочным.
Когда бабушку выносили, Люда выла. Она бы не стала, но выполняла последнюю волю покойной. А бабушка считала, что душа умершего, невесомая, садится на голос плакальщиков и поднимается на нем высоко вверх. И чем выше вой, тем выше окажется душа. На самом верху – рай. На низ бабушка не рассчитывала. Она своего привыкла добиваться.
– А там постучу я в ворота или в дверь, какую ни на есть, – говорила она при жизни, – и откроет мне старец, убеленный весь. Если скажет: «Нельзя, проход закрыт», я вот так ладошку к уху приложу и отвечу ему: «Послушай. Ты слышишь, как воют по мне там, на земле, мои безвременно оставленные? То-то. Значит, любят меня, значит, жизнь моя была рая достойная». И тогда старец убеленный распахнет передо мной дверь широко, и я въеду в рай на твоем вое. А ты, Людка, вой по мне, не забывай.
У кладбищ, как и у домов, судьба похожая. К лету трава у могил, если ее не срезать, вырастает высоко, будто снизу питается разложившимися соками жизни. И холодней на кладбищах всегда. Зимой ноги так и стынут. Отчего? Даже из жаркого лета войдешь на кладбище, а земля все равно ноги подмораживает. Отчего, спрашивается.
Правда, тихо, покойно здесь. И это верно, что не спокойно, а покойно. Деревья растут высокие, хорошо удобренные. Листва их густая шелестит, и чувствуешь, шелест в себе самом. Солнце золотит мох надгробных камней, лучи по наклонной пробивают ограду, превращая ее в решетку из железных брусьев по вертикали и невесомых полосок по горизонту. Птицы ходят зябкими лапами по земле вдосталь – им всегда хватит крошек. Только холодно. Но отчего?
Не греют покойники землю, а живые захаживают не часто. Оттого и холодно. Оттого и зябнешь. Только жизнь – теплая. Выйдешь за ограду, попадешь в город, в зону живых, и согреешься, хотя солнце одинаково светит и над живыми, и над мертвыми.
Теперь эти зоны по температуре сравнялись – где кладбище, а где город, не отличить, холодно одинаково.
Раскисшая от вчерашнего дождя земля чавкала под ногами. Деревья казались умершими, и не было надежды на то, что по весне они проснутся. Люда и сама брела, как во сне. Зачем она пришла сюда? Кого надеялась найти?
Могильные плиты мокли разбитые. Щепки гробов отсырели, лишь пристальный взгляд мог отличить их от комьев земли. Люда не заглядывала в воронки. Гарь стерла все запахи. Люда не смотрела под ноги, чтобы не знать, что чавкает под ботинками. Больно видеть мертвых, но еще больней видеть их дважды умершими.
В мелких впадинах собралась вода, она помутнела – серость дня достигла своего дна. В одной кружил искусственный цветок – гвоздика. Она медленно плыла по окружности, будто снизу кто-то подгонял ее зябким дыханием.
Присев на корточки, Люда сложила черепки треснувшей мраморной таблички: «Они защищали Отечество». Шпиль обелиска – на месте. Вот и ориентир. От него надо взять влево и пройти метров пятьдесят.
«Смысл? Смысл? – искала она отчаянно. – Вы их защитили, а они разворотили ваши могилы, рассыпали по земле ваши кости…»
Близость к земле успокаивала. Даже к такой. Не прорастут защищавшие отечество бурьяном, не нальют траву темной зеленью, и не заструится их кровь по стволам деревьев, не накроют рыхлые кроны землю тенью, и слезы приходящих оплакать чужой подвиг не засолят память о тех, кто был вырван из влажного покоя земли. Придет забвение.
Воздух здесь чище. В городе гарь и пыль смешивались с трупными испарениями. Город был полон трупов – свежих, не успевших истлеть. Кладбищенские кости не пахли. Теперь трупов на кладбище меньше, чем в городе.
И вот стоя на кладбище Люда вдруг поняла, что мозг ее и душа с некоторых пор отделены друг от друга. Мозг все замечает, фиксирует, а душа спит. Не усни душа, так сердце давно бы остановилось. Люда представила себя со стороны – вот стоит она, неприбранная, спиной к обелиску, фартук на ней, в кармане подсолнухи. Ну и что? Господи… Ну и что? Это – не страшно. Страшно представлять. А находиться в этой точке земли, в этом моменте времени – не страшно.
Время опустошило ей душу, выскребло всю радость и счастье, что были когда-то, а опустошив, смилостивилось – усыпило душу. Люда пошла дальше, но ничего не нашла.
Черно-белые фотографии шуршали на ветру, бросались к ее ногам черно-белыми птицами. Люда всматривалась, надеясь встретить в бумажном вихре родные глаза. Не встретила. Люди, изображенные на фотографиях… Люди, изображенные на фотографиях, слетевших с могильных плит, при жизни были разными – каждый ел из своей тарелки горестей и радостей, но на надгробных фотографиях они все стали одинаковыми – одухотворенными, положительными и безвременно ушедшими.
– А почему? – спросила Люда у птиц.
– У каждого в альбоме хранится хоть одно фото, которое сгодится на надгробие, – услышала она в их шорохе.
А какое фото поместят на ее надгробье, умри она сейчас? Мысленно перебрала фотографии из альбома, оставшегося в брошенной квартире. На них была другая Люда, не имевшая ничего общего с этой. И если взять на надгробие фото из того альбома, то вся ее жизнь и даже смерть превратятся во вранье. Люда переродилась. С прошлой она больше не имела ничего общего.
«Вранье – воронье», – выдал мозг, когда она услышала далекое карканье ворон.
«Эти-то не улетели», – вслед подумала она.
Мать и бабушка перемешались с другими. Люда стояла на железной ограде, прислушивалась к себе, – ничего. Подняла с земли белую косточку, не чувствуя к ней жалости, не ощущая с ней родства. Достала из кармана передника подсолнухи, развернула. На глаза навернулись слезы – от пыли и ветра. Положила подсолнухи на землю. Они порхнули, желая улететь и присоединиться к фотографиям. Люда схватила их и придавила косточкой. Постояла недолго.
Охнула – хруст за спиной!
Человек появился с той стороны, откуда она сама только что пришла. Крошки надгробий хрустели у него под ногами.
Мужчина приближался. Она уже могла разглядеть его лицо, синюю куртку с плюшевым воротником и шапку с ушами, связанными на макушке.
– Не подходи! – крикнула хрипло. – Не подходи!
Человек остановился. Лицо беззлобное, с мелкими чертами, слишком мелкими. Люда привыкла считывать характер с лиц. Бабушка говорила: Бог просто так лица не раздает.