Хоть и с ампутированными балконами, а кое-где без фасадов и боковых стен, без стекол в окнах, почерневшие, с арматурой на виду, а стоят. Люда крутила головой по сторонам, дивилась и не узнавала улиц, по которым прежде ходила много раз.
Земля под ногами была распахана так, словно кто-то хотел добраться до ее внутренностей. Казалось, заглянув в воронки и расщелины, можно увидеть ядро земли. Ориентировалась Люда только по трассе. Судя по времени пути, от дома слепых она ушла недалеко, но окрестности сделались неузнаваемыми. Если бы не трасса, Люде ни за что не найти дорогу назад.
На город низвергнулся вулкан и засыпал его черным пеплом. Где-то в центре, возможно, там, где раньше стоял драмтеатр, открылось его жерло, плавит полезные ископаемые и выплевывает – пулями, снарядами, гусеницами, арматурой. Плавит и выплевывает. Запах гари шел с той стороны. С каждым шагом он усиливался, к нему присоединялся сладковато-приторный, от которого желудок совершал колебательные движения. Центру города вчера досталось больше, догадалась Люда. Дойдя до бетонного забора, прикрывающего очередной дом-калеку, она остановилась, раздумывая – идти ли дальше. Надо возвращаться, решила она, но ноги понесли ее в противоположном от мыслей направлении.
Она остановилась у надписи на заборе, сделанной зеленой краской: «Лучше ужасный конец, чем ужас без конца». Раньше, во времена ее работы в библиотеке, эта фраза показалась бы ей безвкусной. Но сейчас Люда только усмехалась правдивости этих слов. Ей казалась, она сама, своей рукой сделала эту надпись. Столько раз, сидя на стонущей кровати, сердцем отзываясь на каждый перелет и недолет, она призывала ужасный конец, желая прекратить бесконечный ужас. Надпись эта была такой яркой на фоне конца зимы и разрушенного города, такой всеобъемлющей и так четко формулировала нынешнее состояние Люды, что за ней уже не было видно ни самого забора, ни продолжения кончающегося города.
Она узнала дом с колоннами. Раньше тут была булочная на первом этаже, в ней пекли самые вкусные пирожные в городе – безе и картошку со сливочными узорами. Искореженная вывеска булочной валялась на земле. Желтая облицовочная плитка местами обвалилась, белые колонны рухнули и лежали, похожие на античные развалины, только одна сопротивлялась – еще стояла, подпирая остатки балкона. Этот дом был глух и тих, из него не доносилось ни звука, ни шороха, ни шепотка.
Люда потаращилась на него. Она хотела позвать Чернуху, но побоялась нарушить скорбное молчание этого дома.
Люда не узнавала город глазами, так основательно он сменил декорации, но сердцем чувствовала – это он. Сердце выпрыгивало навстречу городу, и женщина, торопливо идущая по его разбитому лицу, хотела голосить, но не смела.
Еще в подвале ей страшно было представлять, как она выходит наружу, делает шаг в сторону, второй, третий. А идти было не страшно. Теперь Люда находилась в самой сердцевине своего страха – с городом наедине. Но ужас к ней не шел.
Обстоятельства вырвали ее из влажной темени подземелья, и она чувствовала себя застывшей в этом новом отрезке времени. Еще утром подвал представлялся бесконечным, она собиралась умереть в нем, так ни разу больше и не повидав город. В подвале Люда казалась себе мошкой, застывшей в янтаре. Будто кто- то дохнул на нее, окутал испариной времени, и она окаменела в произвольной позе, в бесконечности подвала. А когда луч солнца, нередкий в конце зимы, заглянул бы сквозь вентиляционное отверстие, то прорезал бы янтарную твердь, выхватил из него Люду – рвущуюся вон, но продолжающую стоять на месте.
Но вот и подвалу конец – Люда вышла на поверхность. Время не застывает, даже если ход его незаметен. Застывает лишь прошлое, а настоящее роняет на него луч света и видит в нем окаменевшие образы того, что уже было.
Люда идет вдоль трассы, вдоль своего настоящего. У любой дороги есть конец, и момент, в котором она идет, тоже оборвется, ему на смену придет что-то другое. Знать бы что. Но неведомо. А пока ей остается только идти.
Где-то неподалеку должно быть кладбище. Не лучший день Люда выбрала для того, чтобы навестить родню.
Она не страдала, когда умерла мать, только чувствовала пустоту в себе и вокруг. Пустота всегда имела для Люды значение, не была тем, чего нет. Пустота была субстанцией невидимой, заполняющей собой все полое. А если заполняла, значит, была пустота, существовала. Нельзя ее отрицать лишь потому, что глазам она не видна. Люда очень хорошо чувствовала пустоту.
– Ой, пусто мне… Пусто… – повторяла она, когда умерла мать.
Люда помнит, как голосила, изливая с потоком своего голоса пустоту на весь мир. Но в том-то и особенность пустоты – нельзя ее излить. Если пространство в сердце больше ничем не занято, то пустота в нем бесконечна.
Нет, то не были страдания, об этом уже говорилась. Они связаны, пустота и страдания, ведь пустота заставляет страдать. Вот и к Люде страдания пришли, но позже.
Идет она вот так же, много лет назад, сворачивает в аллейку, мимо кранта идет, поднимает глаза, а нету матери в окошке. И тут в Люде все ныть начинает, дрожать от беззвучного тембра. А раньше мать всегда у окна в кухне стояла, ждала, словно могла увидеть дочку, идущую по дорожке, окаймленной абрикосовыми деревьями. То были времена, когда мать была еще жива. Тогда же Люда открыла для себя одну забавную штуку про стекло.
Однажды ветер, распоясавшись, дунул на дерево, стоявшее под окном, дерево дернулось прочь, накренилось и проткнуло веткой оконное стекло. Стекло брызнуло осколками на пол, и ветер прошелся по стенам кухни, пузатому холодильнику, табуретам, кастрюлям. Бабушка заказала новое стекло, а к оконной раме прибила тонкую фанеру. Через неделю стекло вставили, а пока мать высматривала Люду через фанеру. Как только Люда появлялась у аллеи, мать доставала из шкафа глубокую тарелку и наливала в нее поварешку горячего супа. Ветер ничего не изменил. Тогда-то Люда и поняла эту забавную штуку – все прозрачно, и через фанеру можно увидеть того, кого любишь, главное – любить так сильно, как любила Любовь.
Правду бабушка говорила и про то, что дурная голова ногам покоя не дает. Да только сейчас голова была ни при чем. Голова думала вхолостую, грудь голосила по-пустому, а ноги вели сами. Люда свернула вправо, потом забрала левее. Линии старой дороги стерлись, и было уже не разобрать, где она проходила раньше. Глаза видели, но не узнавали, а ноги – угадывали направление.
Люде вспомнилось, как мать лежала в гробу. Тихая и торжественная. И не зря к ней такое воспоминание пришло – оно наложилось на декорации города, и пришлись они друг другу в пору – воспоминания и декорации. Люда слышала, что покойники усыхают. Но нет, ее мать в гробу как будто выросла, приобрела важность и значимость, которых при жизни у нее не было. И глаза ее, прикрытые веками, смотрелись выпуклыми, а Люда все время думала, что вот сейчас мать откроет глаза, взглянет на нее и увидит, наконец.
Что-то в ней надорвалось, в матери. А посмотришь на нее при жизни и не поверишь, будто было в ней чему напрягаться. Мать казалась бесхребетной. Бабушка называла ее бесхарактерной. Она как будто была продолжением старых вещей – пылью, невесомым слоем покрывающей их. Она казалась Люде мягкой тенью от ночника. А тень – она ведь тоже пустая. Да и что мать могла против бабушки? Бабушка жила за них за двоих, а иногда и за троих – себя, дочь и внучку. Бабушка с молодости привыкла всего добиваться – пособий, поездок для дочери в санаторий, дефицита, ставшего теперь старьем. И, наконец, кто, как не она, добился новой квартиры в доме для слепых?
Бабушка побаивалась людей, но делала это не за себя, а за дочку. «Охочие слепую обидеть всегда найдутся», – повторяла она. А вот мать людей совсем не боялась. Люда догадывалась, ее отец был охочим. Люда не знала, как его себе представлять. Наконец она начала представлять его пустотой. С одной стороны, он был – родилась ведь она от чего-то. А с другой – его не было – не видела ведь его Люда никогда.
И вот смотрела Люда на мать в гробу, смотрела. Три дня смотрела. И все время ей казалось, вот-вот та глаза откроет – слишком выпуклыми они были. Боялась зажмуриться или отвернуться, пропустить материнский взгляд.
В квартире тогда запахло по-другому. Воздух стал пыльным, будто кто-то постоянно махал у Люды под носом пуховкой от пудры. Люда открыла шифоньер – «Шанель» была на месте. Но все другие запахи куда-