– Батюшки…
Пятиэтажка стояла. Ухмылялась разбитыми окнами. У одного из них спрятался он, прижимает глаз к оптическому стеклу, держит нержавеющий палец на курке. Видит Люду сквозь линзу. Она стоит, очумелая, в тяжелых мужских ботинках. Снайпер приближает ее. Бах! – воображение забрасывает ее в отсек будущего, и Люда, пришитая, лежит на земле во дворе. В отсеке настоящего ничего такого не происходит.
Люда думает, что надо вернуться, но идет по двору, заворачивает за угол дома. Соседний двухэтажный дом раскрошился на кирпичи. Вот где вчера бабахнуло.
Люда никого не видит, но почему-то ей кажется, из укрытий за ней наблюдают сто тысяч глаз. До ноздрей долетает запах костра или дотлевающего пожарища. Улица представляется необитаемой, и Люде кажется странным свое присутствие здесь. Она должна, обязана была умереть, ведь и сама земля, почернев от горя, умерла. А то, что Люда и девять других выжили, казалось теперь странным недоразумением, ненужной случайностью. Люда ущипнула себя за ногу, вспомнив, как это делал Эний. Если она не сошла с ума, то жива без сомнения.
Пятиэтажка совсем близко, можно рассмотреть узоры обоев в квартирах, оставшихся без фасадной стены.
Прохлада улицы не остудила ее. Холодный уж страха полз по позвоночнику, свивался в кольца. Страх – во всем теле, кроме головы.
– Эй, ты! – крикнула она в верхние окна. – Отдавай мою собаку!
Мозг раскололся на два полушария. Одно остудил холод ужа, в другом работала маленькая кочегарка. Первое сказало: «Сейчас убьет!», второе ответило: «А гори оно все огнем!»
Люда ждала, прислушиваясь то к жару, то к холоду. Поискала глазами дуло в окнах. Пятиэтажка не отвечала.
– Чернуха! – позвала Люда.
И на второй крик не последовало ни звука. Подувший ветер затрепал подол, в котором она носила щенков.
Он ушел.
Дернула плечами, сбрасывая с позвоночника ужа. Пошла назад. Нужно возвращаться. У дороги она остановилась и еще раз хорошенько подумала. Снайпер, наигравшись, ушел. Будь он тут, не отпустил бы ее. Чернуха вернется. Люда вытянула руки. На них, как на чашу весов, сложила все доводы. На правую – снайпер жив, а Чернуха мертва. На левую – наоборот, и Чернуха скоро вернется. Левая рука перевешивала.
Она вышла на проезжую часть – тихую, неподвижную. Поперек лежит гусеница, сброшенная танком, словно хвост ящерицей. По небу плывут облака. За дорогой две воронки. Стволы сломанных деревьев растянулись преградой на пути.
– Чернуха!
Эхо футбольным мячом прокатило ее крик по железной арматуре, торчащей из руин домов, по выжженной земле, только на немой трассе он зацепился за танковую гусеницу. Темные окна пятиэтажки засасывали в себя взгляд. Пора возвращаться.
Люда приблизилась к дороге. Столько раз она переходила ее, разделенную полосой надвое. В мирное время на этом участке не было ни светофора, ни зебры, машины неслись беспрерывно. Приходилось долго стоять у края, ища в потоке машин зазор.
Широкими шагами Люда перешла дорогу.
Она озиралась по сторонам, не узнавая города, в первом роддоме которого появилась на свет тридцать пять лет назад. В то время город стоял красивый, и жители других городов приезжали сюда полюбоваться архитектурой. Он не был провинциальным, но и до столичного не дотягивал. Полупровинциальный – вот это название подходило ему лучше всего.
Люда брела по рытвинам, цепляясь за ветки и стволы поваленных деревьев. В этом городе всегда жили люди важные, хорошо одетые. Работы было мало – ни заводов, ни предприятий. Чего удивляться? Разве мало в стране городов, в которых люди ничего не делают, но не умирают от голода, живут? Чем живут – одному богу известно.
А дома были высокими, дороги широкими. Был в городе и драмтеатр, неподалеку от дома слепых. Наверное, и сейчас стоит, если не разбомбили. Но вот так запросто в него не ходили – интереса не было. Шутка ли признаться, Люда в нем только в детстве была, когда их всем классом на «Золушку» водили. А больше никаких спектаклей она не видела.
Театр что? Там ни семечек не погрызешь, не поплачешь, а плакать Люда уже тогда любила. Не щиплет театр за душу. Уцелел ли?
Главным развлечением в городе были свадьбы, они игрались чуть ли не каждый день. А уж по выходным вот по этой самой дороге, мимо которой Люда сейчас идет, в день по нескольку свадебных кортежей проносилось – в шарах и в бантах. И Люда, глядя из окна на поток свадеб, поскорее замуж выйти мечтала.
Бабушка Варвара Яковлевна считала, что свадьбы – напасть провинциальных городов. Но в этом Люда никогда с ней не соглашалась.
– Ну что ты говоришь, бабушка? Провинциальным город делает только маленький размер и мелочность архитектуры.
«Мелочность архитектуры» – это выражение Люда придумала сама и старалась всюду вставить его в разговор. Молодая она тогда была.
– Провинция, Людка, знаешь ли, – бабушка умолкала, мусоля семечку, и прежде чем продолжить, сплевывала шелуху, – она только в душе. Вот так.
– Что ты такое говоришь, бабушка?! Как в душе может быть провинция? Вот, к примеру, у меня в душе Москва, но от этого мой родной город не становится ни выше, ни шире.
– Ить, придумала – Москва у нее в душе. Да ты в Москве отродясь не была. А чтоб город не казался провинциальным, не Москву надо в душе иметь, а куль-ту-ру!
Последнее слово бабушка произносила, как обычно, смягчая гласные. Только потом, значительно позже, Люда поняла, что это – не рязанский говор, а от привычки разговаривать со слепой дочерью, которую мог напугать любой грубый звук. Входя в комнату дочери, Варвара Яковлевна еще с порога начинала сюсюкать.
– Кюль-тю-ру… – повторяла бабушка, тцыкая шелухой.
В те молодые годы у Люды была привычка – становиться посреди комнаты, раскидывать руки, закрывать глаза и представлять, будто она на Красной площади в Москве, а вокруг нее – пространство, пространство, пространство. Площадь такая большая, что, стоя на ней, можно потеряться и самой себя не найти.
– Запомни, Людка, – поучала бабушка, – у провинции всего две напасти – свадьбы и семечки. Вот у нас в Рязани – тоже провинция была, – ударялась она в воспоминания, которые внучка давно знала наизусть, – все улицы шелухой были заплеваны. Там столько хлеба и молока не покупали, как семечек. В детстве мы сами подсолнухи выращивали. Выбивали из них семечки, солили, маслом прыскали, чтоб блестели, жарили и зап-ле-вы-ва-ли весь дом. Да, вот так – с пола и до потолка. Щелкали их, пока все не изойдут. Потому как семечки, они – такая зараза, в жизнь от них не отвяжешься.
Люда потрогала репродукцию «Подсолнухов». Уже несколько дней Ван Гог, сложенный вчетверо, лежал в кармане ее передника и грел если не душу, то живот. Вот где культура – у Люды в кармане.
Вот эту самую репродукцию еще бабушка держала в руках – она была жива, когда пришел «Огонек» с «Подсолнухами».
– Вот что, Людка, на стену надо вешать, – сказала Варвара Яковлевна. – Такие подсолнухи и росли у нас в Рязани. Говорю же, не круглые они, не одинаковые. В каждом подсолнухе свой изъян имелся, своя кривизна.
Ноги несли Люду дальше, и она убеждалась в правоте бабушкиной присказки: «Голова за ноги не отвечает». Чем глубже она уходила вдоль разбитой трассы, тем очевидней становилось – город не стерт с лица земли. Она не встретила по дороге ни одной живой души, но дома стояли. Сидя в подвале и вслушиваясь в отзвуки взрывов, она думала, что в городе не осталось ни одного дома. Но вот они – дома.