23 августа 1922. Пагман, Афганистан
Мои милые, пишу, сидя на теплом от солнца камне, со скалистого островка, вокруг которого с рокотом бегут горные ручьи. Давно мне не было так хорошо, а запах горных трав, вся эта дикость и высота напоминают что-то из времен детства… Совсем недалеко, в глубине ущелья (над нашей крышей) вечный снег. Очень трудно описать такой однотонный, тяжелый, древний кусок природы. Ну вот, протягиваю руку и бросаю в ручей пестрый, с персиковыми жилками, камень. До меня он лежал спокойно целую вечность - и теперь, на новом месте, пролежит столетие или больше. Вот почему трудно писать кругом прохладный, кипучий, седой шум - мысли, как ящерицы, прячутся в камнях, убегают ручьями, разлетаются седым пухом ароматных, поздно цветущих, обветренных горных растений. Что писать, когда среди камней цветет фиолетовая мята - ни для кого, а для себя, для своего одиночества, для слепых и глухих камней…
Вчера я обедала у эмирши, завтра, вероятно, поеду с ней кататься верхом. Посмотрим, что будет дальше.
Пока делаю перерыв, после очередной тамаши снова возьмусь за письмецо. Милые, милые, скоро ли я поеду домой?
Вот и еще один день прошел. Был официальный чай у матери эмира. Танцевали в хороводе, болтали, скучали. В гареме начинает отражаться отчаянная англофильская атака, предпринятая подкупленными сердарами за его парусиновыми стенами. M-me Тарзи почти не говорит с дочерью и вовсе не говорит с матерью. Жены некоторых видных англофилов едва ответили на поклон эмирши. К этому прибавилось еще жгучее недоброжелательство той сестры эмирши, которая замужем за старшим братом Амануллы, законным наследником, три года просидевшим в тюрьме. Сейчас он получил прощение, показывается народу во время празднеств рядом с эмиром, принят во дворце. Кто внушил эмиру эту сентиментальность, которая может кончиться его собственным падением, - неизвестно.
Толстяк - как мы зовем этого старшего брата - настоящий восточный деспот, человек с волей хищного зверя, страшно честолюбивый и самолюбивый. Сейчас он ловит всякий сочувственный взгляд, из автомобиля своего брата милостиво отвечает на приветствие всякого встречного погонщика ослов, не говоря уже о сердарах. Словом, в этой девятипудовой туше с плотоядными губами и холодным зеленым взглядом зажата пружина, которая может вернуть Афганистан к лени, пазиям и английскому 'финансовому контролю'…
5 сентября
Это письмо, начатое в Пагмане две недели тому назад, дописываю уже дома, в К.-Фату, после окончания всех 'тамашей', после десятидневной болезни и приезда долгожданной… майской почты‹…›. Привезли ее ночью, в 1/2 третьего.
Несмотря на инфлюэнцу, я, конечно, выскочила из постели, и, знаете, Ваши письма, несмотря на весь пессимизм, меня смертельно обрадовали‹…›. Папа - уже стоит, упершись крепко, с надутыми жилами и мускулами, и ломает рога реакции. НЭП, по-моему, и вся реакция нам не страшны. Если НЭП останется и победит - никакой медленно удушающей реакции, которой НЭП так отвратительна, все равно не будет. Будет тогда уже не реакция, а п е р е в о р о т. Его же наша семья пережить не собирается. Но насколько весь спекулятивно-кофейный НЭП далек от настоящего капитализма, а следовательно, и настоящей реакции, можно видеть хотя бы из лебединых песен матерых финансовых волков школы Витте и т.п. Прочли ли Вы, например, замечательную статью нашего старого 'друга' Озерова, на тему о бренном денежном курсе? Это восторг (№ 3 'Экономиста'). Разбирая все компромиссы НЭПа, Озеров всем своим научно-мародерским аппаратом доказывает, что честной, настоящей торговли нет, добропорядочных банков, этой почки надежды на древе нации, частной собственности и контрреволюции- нет; доверия - нет, и вообще никакого неокапитализма нет, а есть одно только жульничество большевичков.
Но статья интереснейшая, при всей своей старой зубатовско-виттевской подлости. А уж если такая опытная акула, как Озеров, свидетельствует, что наша временная реакция, по существу, не подмыла ни одного корня рабочего государства, если он доходит до лирики, завывая над прахом старого рабочего законодательства, - ему, право же, можно поверить…
Конец 1922 - нач. 1923. Кабул, Афганистан
Ярмошенко едет завтра утром на север, а мы опять полетим на юг, запорошенными вьюгами перевалами, дикими цепями, - в завороженный Джелалабад, к розам, к теплу.
А через месяц - моя очередь.
Эти два года. Ну, по-честному, положа руку на сердце. Вместо дико выпирающего наверх мещанства, я видела Восток, верблюдов, средние века, гаремную дичь, танцы племен, зори на вечных снегах, вьюги цветения и вьюги снежные. Бесконечное богатство. Я знаю, отсвет этих лет будет жив всю жизнь, взойдет еще многими урожаями. Я о них не жалею. Что было плохо, иногда очень плохо: два года без Вас- это засуха. Но, милая мама, я выходила не за буржуя с этикой и гладко-вылизанной прямой, как Leusen-Allee, линией поведения, а за сумасшедшего революционера. И в моей душе есть черные провалы, что тут врать.
И наша жизнь - как наша эпоха, как мы сами. От Балтики - до Новороссийска, от Камы - к апельсиновым аллеям Джелалабада. Нас судить нельзя, и самим нечего отчаиваться. Между нами, - совсем по секрету, - мы уже прошлое. Мы - долгие годы, предшествовавшие 18-му году, и мы Великий, навеки незабываемый 18 -й год…
Отлив надолго, пока пробитые за 3 года бреши не зарастут живым мясом будущего, пока на почве, унавоженной нашими мозгами, не подрастет новый, не рахитичный, не мещанский, не зиновьевский пролетариат.
А сейчас? Федя вчера сказал, прочитав почту, что, по-видимому, именно зиновьевское разложение партии, склока и подлое вычесывание частым гребнем всего высокого в революции, охватило и Москву, и всю Россию… нами добытую и завоеванную Россию. Но вот что: во всей немочи моего безверия, я знаю, что зиновьевский коммунизм, зиновьев ское ГПУ, наука и наука - не надолго, не навсегда. Мы - счастливые, мы видели Великую Красную, чистой, голой, ликующей навстречу смерти. Мы для нее умерли… какая же жизнь после нее, святой, мучительной, неповторимой. Стоит ли расточать силы на бешеную и мелочную борьбу с тем, что сейчас? Да, но… не всерьез и очень свысока. Гораздо важнее, чтобы наши грядущие, когда придет их час, нашли мемуары, нашли папины книги, - чтобы они начали там, где мы кончили в день нашей демобилизации, в день, когда перестали стрелять и начали торговать, потому что весь мир против нас - иначе нельзя, иначе - реакция Кавеньяка…
Ф. - но об Эф. Эф. - лично. Он по-своему, с плутнями, с неким лицемерием делал так, чтобы нас не растоптал отовсюду прущий беспартийный мерзавец с публичным домом, Мариинкой и романовской деньгой между скул. Втыкаемые в него перья причиняют нам обоим невыразимую боль…
Если бы Вы видели, как Ф. плакал над последним маминым письмом, Вы бы, с одной стороны, не мучили, а с другой (папа и Гога) не молчали бы.
Мы с ним оба делали в жизни черное, оба вылезали из грязи и 'перепрыгивали через тень'…
Еду в первых числах марта.
На границе пожар. Англичане, связав Афганистан договором, жгут, режут, бросают бомбы на стада, маленькие поля племен, устроенные в скалах. РСФСР, откликнись, великая, могучая и щедрая, помоги им. Все это нетерпение, надежды, стыд за свои глупости - Ф. укладывает столбиками в шифровки доходят ли они куда-нибудь?
Девочку Гумилева возьмите. Это сделать надо, я помогу. Если бы перед смертью его видела - все ему простила бы, сказала бы правду, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть, как его, поэта, Гафиза, урода и мерзавца. Вот и все. Если бы только маленькая была на него похожа.
Мои милые, я так ясно и весело предчувствую, сколько мы еще с Вами вместе наделаем. О НЭП, ведь мы не какой-нибудь, а восемнадцатый год. Ну все.
Ярмош - хороший парень, ему помогите, конечно, но откровенностей - не надо.
Обуян жаждой устроить свое пролетарское гнездо на хребте всех роскошей, взятых у прошлого новым классом-господином, будет хапать, где только возможно хапнуть, будет жрать конкурентов из интеллигенции и 'красных купцов'.
Вот и все. Ждите легко еще месяц - это немного.
Ваша и Ваши