как выяснилось впоследствии (впрочем, для кого?), низвергнулся, новый Фаэтон, едва не задев охотящегося на брюнеток Петрова, Терентий Сервильевич Гальба, раньше других испытавший роковую непрочность обстоятельств и в корчах кирпичной утробы рухнувший к центру земли, когда в соседних подъездах у людей еще и ложечка не звякала о стакан. Достигнув того мира, который с такими усилиями удалось покинуть Генподрядчику, Терентий Сервильевич, не понесший серьезных повреждений, принялся проповедовать Южную Америку среди мертвых, а они в нее не верили и подвергали его всяческому осмеянию, что, впрочем, он считал верным признаком успеха. Довелось увидеть ему восходящую линию своих предков: чем дальше, тем более приличными людьми они оказывались, не побуждаемые, однако, даже связью крови согласиться с Южной Америкой и вести себя в дальнейшем так, словно она их к чему-то обязывает. Одна старушка, испытав к нему симпатию, подошла с нескончаемым разговором о том, как ее кавалер, который у нее когда-то был, человек ветреный, но которого дядя был хорош с индийскими йогами, обещал ей однажды, чтобы загладить впечатление от очередной его открывшейся неверности, даровать ей такую жизнь, какую она захочет, и она, зачерпнув пригоршню земли из горшка, в котором росла на окне традесканция, предложила дать ей жизни столько, сколько тут у ней всего в ладони; и он сумел, потому что был человек, в конечном счете, из порядочной семьи, но только, кроме земли, распадавшейся на множество рыхлых крупинок, она зачерпнула оттуда и камешки, которые по науке положено укладывать в горшке, или, как это теперь в магазинах называют из стыдливости, кашпо, и червячков, которые сами там завелись от грязи, так что в жизни ее, что греха таить, действительно длинной, были годы, удивительно похожие на камешки, а попадались и такие, которых не отличить было от червячков, и она, хоть и считала себя человеком счастливым, находясь уже в тех местах, где можно судить об этом вопросе убедительно, а все, бывало, жалела, что не оговорила тогда, чтоб камни и червячки не учитывались как таковые. И Терентий Сервильевич вынужден был, несмотря на всю несклонность слушать других, узнать до конца перипетии ее, старушкиной, жизни, столь чудесно похожей на горшок из-под традесканции, и хотя он еще ласкался мыслью, что ее словоохотливость вызвана к жизни тем, как ему удалось призвать людей к протесту, старушка простодушно рассеяла его честолюбивые иллюзии, сообщив, что, во-первых, он приходится ей внучатым племянником, через известного Игоря Ивановича, с которым она последний раз виделась в Стамбуле в девятьсот двадцатом году, а во-вторых, ей жалко было смотреть, как он мучится здесь со своими проповедями и людей мучит, хорошо живших без его политической строптивости и способных жить и дальше. В то время, как Терентий Сервильевич испытывал тяжелые удары по представлениям о своей необходимости, у Петрова в квартире лопнул и погас весь свет, и он ходил по темноте, нашаривая в ней различные углы работящими руками, взывая к жене, но не получая локализующего ее ответа, ибо она еще прежде общей темноты утонула в слепой зыби своего прошлого, и публично обещая, если ему попадется тот, кто виноват в этом во всем, съесть его мозг, чтоб другим неповадно было, – и при этом перемещении, бесследном, подобно орлу в небе и кораблю в море, Петрова не покидало ощущение (Так говорят: «не покидало ощущение». Это значит, что оно находилось с ним, как последний спутник, который в состоянии был без легкой тошноты выдерживать этот круговорот Петрова среди мебели), что кто-то за ним наблюдает, и эта мысль его бесила, предполагая, что в этих условиях кто-то может располагать органом, способным к наблюдению. И кто-то, вероятно, за ним наблюдал, но кто именно, остается неизвестным, потому что больше за этой сценой не наблюдал никто. Когда Петрову в темноте, прерываемой полузадушенным смехом брюнеток, которые прятались друг от друга в пушистых рукавах жениной шубы, пришла мысль воспользоваться помощью законов природы (он исходил из того разумного соображения, что законы природы – вещь не монолитная и при желании можно создать ситуацию, у юристов именуемую антиномией, спровоцировав, например, первые два начала термодинамики, чтоб они восстали друг против друга, а потом науськать на них третье), ибо если уж одни накинулись на него, то наверняка найдутся другие, которые ему помогут, он отыскал, вопрошая мрак хозяйственной рукою, две бутылки шампанского, зажал их под мышками, днищем вперед, выбил пробки (не знаю как) и, благословляя природу, которая для удобства трудящихся изобрела реактивную силу, с гиканьем поехал, сметая со стен вешалки, в ту сторону, где, по его соображениям, существа, подобные ему, претерпевали сходные неудобства. Но, на его несчастье, шампанское выдохлось раньше, чем он донесся до входной двери, а поскольку в коробящемся доме полы вставали дыбом, то Петров, сначала двигаясь все медленней, а потом и вовсе застыв, устремился обратным путем, пока не оказался почти на той же точке, откуда начал свою экспедицию, единственным положительным результатом которой стало то, что сквозь дыры, пробитые в пористых стенах пробками от шампанского, в темный и гудящий дом проникло еще несколько брюнеток, которых в темноте можно было опознать по милому вздору их задыхающихся от счастья голосков и по острому веянию слюдяных крыльев у виска, к чему бываешь особенно чуток, когда ночью пытаешься убить на себе комара. Петров, впрочем, оказавший в нынешних обстоятельствах удивительное упорство, как будто ему предстояло открыть полюс чего-либо, почти добрался, разъезжаясь ногами, которых в иные мгновенья казалось больше чем две, в щедро употребленном шампанском, до дверей, заранее благодарным криком прося о помощи, но тут кто-то вкрадчивым голосом посоветовал ему на ухо больше ни о чем не кричать, потому что за дверью сейчас такая обстановка, что известны случаи каннибализма, и он кричать перестал, потому что, сам только что испытывавший потребность в выедании мозгов как дидактическом средстве, легко мог допустить, что она возникнет и у других. В то время как Петров не кричал, потому что был слишком угрюмого мнения о человеческой природе, в частности считая, что она всегда возьмет свое, да еще и чужого прихватит, у Серафимы Павловны, давно проснувшейся, но почему-то не встававшей, от подземного сотрясения распахнулся платяной шкаф, и из него вывалился скелет. Выпал он не совсем, потому что его не пустил галстук, и продолжал стоять, как бы напоминая о себе и не то чтобы взывая к каким-то действиям в свой адрес, но в общем намекая, что их можно было бы произвести. У него все кости были на месте, производя ощущение добротного опорно-двигательного аппарата, который в лучшие годы, если ему припадала охота поопираться и подвигаться, мог ни в чем себе не отказывать, и единственной его видимой странностью была левая кисть, слишком не подходившая к его мужской основательности, тонкая, женская, с удлиненным и несколько отставленным мизинцем, который украшался кольцом с резной геммой. Серафима Павловна взглянула на кольцо, которого так давно не видела, и вдруг припомнила за своей худой спиной блестящую будущность, которую ей лет семьдесят назад прочили как физиологу. Ее прадедушка был известным хирургом, именно он предложил в польскую кампанию пришить графу Валериану Зубову ногу полковника Рарока, поскольку она меньше пострадала от поляков, но в таком случае у графа Зубова оказалось бы две правые ноги, а это сочли несовместимым с достоинством Российской империи, и потому ногу Рарока похоронили как неполиткорректную, без колокольного звона и речей о ее добродетели, а граф Зубов остался со своей одной, не переставая, однако, до конца жизни испытывать к прадедушке самую теплую приязнь. Бабушка ее училась у самого Бурделя, а сам Майоль делал с нее своих Помон, с галльской непосредственностью высказывая сожаление, почему он не таксидермист, тогда он передал бы шелковистую фактуру бабушки гораздо, гораздо лучше, и бабушка тактично с ним соглашалась. Благоприобретенные таланты предков в Серафиме Павловне, смешавшись, стали одним врожденным: она была таким одаренным вивисектором, что сам доктор Моро без колебаний поступил бы под ее начало, чтоб поучиться методам. Она работала в секретной лаборатории, на Поварской, под проезжей частью, где разрабатывались новые формы жизни на базе существующих. Брали людей, живших без удовлетворительной отдачи, смешивали их друг с другом и с подходящими по размеру животными, а потом смотрели, как оно шевелится. Серафима Павловна, обходясь практически без инструмента, творила с человеческой плотью чудеса: она способна была усеять человеку спину двумя рядами пересаженных ушей, так что он мог бы подняться в воздух, если б умел ими шевелить, или лаборанту, заснувшему на рабочем месте, вживить на кончик носа указательный палец, так что его укоризненное покачивание было первым, что он видел по пробуждении. В нашу страну приехал посол какой-то новообразовавшейся африканской республики, прекрасный квартерон с безукоризненным французским выговором; его портфель украшен был гербом с чем-то вроде турухтана; ему показывали славу страны, и Серафима Павловна была в списке. Она влюбилась в посла, с удивлением обнаружив в себе это влечение; привыкшая распоряжаться людьми, с этим человеком она не могла ничего сделать, поскольку он был не ее прихода, и только наблюдала, как в светском собрании он оказывает любезности своей переводчице, которую ему предоставил наркоминдел, сдержанной шатенке с геммой на левом мизинце. Серафима Павловна, привыкшая изъяснять иные чувства, тяготилась с этим, стесняемая неизбежным посредничеством переводчицы; на мучительном языке околичностей, изобретаемом на скорую руку, она пыталась довести до квартерона то ощущение, что было
Вы читаете Овидий в изгнании