— Опять! — раздраженно воскликнула Аночка.
Обе женщины взглянули на неё с удивлением. Аночка смутилась.
— Извините, пожалуйста. Это где я живу, я всё время с кухаркой ссорюсь за то, что она меня зовет барышней.
— Обижаетесь, стало быть? Как же вас звать — мы ведь имя не знаем…
— Анной.
— Аннушка, стало быть. Правильно обижаешься, Аннушка, — согласилась тетя Лиза.
— Старушечье имя! — недовольно сказала младшая. — Молодых больше Нюра зовут или Нюша, тоже Анечка.
— Мама меня звала Аночкой.
— И Аночкой хорошо, — согласилась Маня. — Пейте, Аночка, чай, а вот наше печенье, а вот наш сахар, — сказала она, поставив на накрытый клеенкой стол нарезанный хлеб и солонку с солью.
— Не сладко, зато горячо! — одобрила тетя Лиза. — Ты что же, не у родителев, значит, живёшь, у чужих? — спросила она Аночку.
— В нахлебницах. Комнату там снимаю, — ответила Аночка, с удовольствием прихлебывая горячий чай из заваренной мяты.
— И учишься, значит?
— Учусь.
— А отучишься — замуж пойдешь и всю науку забудешь. Богатым зачем наука!
— Мама была жива — не забывала науки, в учительницах служила. И мне тоже служить всю жизнь. А богатство откуда же? Нет никакого богатства.
— А мать-то давно померла?
— Лет шесть.
— Сиротинка, значит, — сказала тетя Лиза. — Братья-сестрицы есть?
— Старшая сестра за доктором замужем.
— А сама? Учительша тоже?
— Никто. Так, мужняя жена.
— Разлюбезное женское дело! — высказала заветную думу тетя Лиза. — А кто же ваш отец-то?
— Статистик, — отвечала Аночка.
— Учёный, что ли, какой? — не поняла тетя Лиза.
— В земстве служит.
— А из-за чего, вы скажите, в студентах пошла заварушка? — спросила Маня. — Им чего не хватает?
— За то, что в Киеве и в Петербурге студентов в солдаты забрили, — ввернула Аночка, как ей казалось, особое «простонародное» словечко.
— За что ж их забрили?
— Опять же — за сходки и забастовки.
— Значит, и этих голубчиков, что в Манеже, тоже в солдаты отправят? — спросила Маня.
— Этих отправят — другие станут бороться, — уверенно и задорно ответила Аночка. — Всю Россию в солдаты не сдашь и в тюрьму не отправишь!
— Ишь ты какая!.. А тот говорит — «малявка»! Да ты молодец, — похвалила Маня. — Недаром мы за тебя заступились. А то ведь студенты бывают разные тоже…
— Разные, — согласилась Аночка, вспомнив Геннадия. — Есть из помещичьих деток студенты, из фабрикантов…
— Ну, те небось не бастуют! — сказала старшая.
Мятный чай был давно уже выпит, но они не ложились. Работницы словно забыли о том, что им скоро уж вставать на работу.
— А кабы фабричных за забастовку загнали хоть в тот же Манеж, студенты пошли бы за них с полицией драться? — спросила Маня.
— Много пошло бы, — с уверенностью ответила Аночка, вспоминая разговоры с товарищами и прокламации, которые составлялись в её комнате. — Враг-то общий. Студенты одни не справятся, если народ не поддержит. И фабричным одним не справиться тоже, — сказала она, повторяя мысль Феди о том, что не может быть для студента свободы, пока вся страна сидит в сплошной огромной тюрьме.
— Кабы все-то студенты были такие, как вы! — одобрительно сказала Маня. — Ну, давайте ложиться. За полночь пошло. Мы с тетей Лизой, а вы на моей кровати, если заразы моей не боитесь. Говорят, у меня чахотка…
— Ну что вы, чахотка! Я видела чахоточных — совсем не такие! — сказала Аночка, чтобы ее успокоить, а у самой побежали мурашки от этого слова.
И когда погасили свет и она легла на подушку Мани, то подстелила под щеку «на всякий случай» снятую с себя кофточку. Она подумала, что от страха перед чахоткой теперь не заснет, но тотчас же перед её глазами задвигалась толпа людей, появилась усатая физиономия в полицейской фуражке, а рядом — огромный Федот, и полицейский кричал ему: «Ты Федот, да не тот! Федот, да не тот!» Полицейский поймал её и колол булавками. Зудело все тело от этих уколов. Она металась, рвалась, стонала…
Аночка проснулась уже при полном свете дня, когда в замороженное окно каморки светило яркое зимнее солнце. Очнувшись, она не могла понять, где находится, и медленно припомнила весь разговор с ткачихами — хозяйками, комнаты. Кофточка давно уползла с подушки, и Аночка, вспомнив о чахоточной хозяйке кровати, живо вскочила и начала одеваться. Все тело было покрыто какой-то сыпью… Аночка брезгливо рассматривала на руках, на груди и на шее красные пятна, когда дверь скрипнула и молодая девушка деревенского вида, маленькая, белобрысенькая и бледная, без спросу просунула голову из соседней комнаты.
— Уй, как тебя, свежую, клопы всю изгрызли!.. — сочувственно воскликнула она. — Тётка Лиза и Манька тебе наказали чаю напиться и никуда не ходить. Да велели спросить, деньги есть ли. Коли хочешь, я в лавочку сбегаю, что куплю…
Аночка только тут поняла, что за сыпь покрыла ее, и разглядела по всем стенам на газетах темно- бурые пятна от раздавленных клопов. Она натянула валенки, вспомнила про платок Ивановны. Раньше вечера она и сама не решилась бы показаться на улице в атом наряде. В кошельке у нее было немножко денег, во всяком случае более чем достаточно, чтобы устроить себе и хозяйкам довольно роскошный пир: купить ситного, сахару, колбасы, селедки.
— Ты мена Варькой зови, — сказала ей новая знакомка.
— Сбегай, Варенька, в лавку, купи, — обратилась Аня.
Та фыркнула.
— «Варенька»! — повторила она с усмешкой. — Ладно, сейчас…
— А ты сюда выходи, тут теплее, — позвал Аночку мужской голос.
— Спасибо.
— Да ты не бойся, иди. Я на тебя посмотрю. Ночью-то не спится. Я слышал, что ты говорила. Слыхал, дочка. Ты выходи, да и дверь отвори к Лизке с Манькой. Покуда их нет, мы всегда отворяем, чтобы лучше нагрелось у них…
Аночка вышла.
— Фу ты каплюшка какая! — усмехнулся взлохмаченный бородатый человек, который лежал на печи. — Ну, здравствуй. Станем, стало, с тобой и с Варькой втроем домовничать. Я на работу теперь — шабаш — не хожу, а все-то ушли… а я уж совсем шабаш.
— Почему? — спросила Аночка, услышав в самом голосе его ту значительную и вызывающую недоговоренность, которая требует от собеседника настойчивых вопросов.
— Сорок пять лет я отработал — и буде! — со злостью сказал он. — Руку мне размололо машиной. Гляди, — он, будто хвастаясь, показал из лохмотьев красный, словно отмороженный, обрубок. — Так и крещусь теперь левой, и блох ловлю левой. Живи — не тужи!.. Отец тут, на Прохоровке, пропал — об стену его головой ударило, тоже попал под ремень. И я крепок и ловок был, пока ноги мне не сломали на стенке.