На этот раз Татьянин день проходил в мрачной растерянности. Университет был полон народу, но лекции никто» не мог слушать. В коридорах висел взволнованный гул. Педеля сновали, прислушиваясь к студентам, но каждый разговор прерывался возгласом: «Собака!», «Ищейка!», «Пёс!», «Жучка!» — и все умолкало. После лекций студенты долго не покидали аудиторий и коридоров: несмотря на мороз, задерживались в университетском дворе, втягивая головы в плечи, ежась в негреющих воротниках, притопывая протертыми подошвами по хрустевшему снегу, продолжали возбужденно обмениваться впечатлениями от неожиданной выходки правительства.
В тесной комнате Аночки Лихаревой вечером Татьянина дня сошлись одиннадцать человек представителей пяти студенческих землячеств. Под веселые тосты и пение они договорились о том, что протестовать против сдачи студентов в солдаты следует посредством всеобщей студенческой забастовки. Решили обсудить это предложение по своим землячествам и снова сойтись для окончательного решения. Чтобы не было множества людей, постановили от каждого землячества прислать по одному представителю…
Снова собрались у Аночки спустя три-четыре дня. На этот раз двенадцать человек представляло одиннадцать разных землячеств.
— Заседание Исполнительного комитета объединенных землячеств объявляю открытым, — торжественно произнёс Федя.
Это прозвучало так значительно, что у собравшихся захватило дыхание и все на несколько секунд приумолкли. «Исполнительный комитет»! — большинство из них и не думало, что они представляют собой такую солидную организацию.
— По обычаю и для порядка нам надо выбрать председателя, — сказал Федя.
— И секретаря, — подсказал кто-то.
Аночка не успела опомниться, как перед ней очутились бумага и карандаш для секретарства, а Федя уже говорил:
— Просим секретаря записать повестку дня. Первое — созыв общемосковской студенческой сходки. Второе — выпуск воззвания от Исполнительного комитета объединённых землячеств…
Аночка в волнении торопливо записывала всё, что говорилось…
Во время заседания дважды раздался в прихожей звонок, тогда поспешно всем наливали в рюмки вино, чтобы представить нейтральную вечеринку, Федя запевал «Коробейников», а Аночка убегала на кухню со своим протоколом. Но выяснилось, что первый раз возвратился хозяин квартиры, а во второй раз звонил почтальон. Обсуждение продолжалось.
Аночка записывала, как на лекции, всё, что говорили товарищи: что борьба студенчества неотъемлема от политической борьбы рабочего класса, что не может быть университетской свободы в тюремной империи, что решительный, единодушный отпор ударам реакции — это единственный путь честной студенческой молодежи, что вообще забастовка — единственное средство к победе, что не может быть свободы «академической» без политической свободы.
Расходились осторожно, поодиночке и по двое, в руках у Аночки остался написанный ею же протокол — единственный след их собрания и доказательство реального существования Исполнительного комитета объединенных землячеств.
Аночка, второпях провожая товарищей, не спросила, куда ей девать протокол, что с ним делать, и теперь не смогла бы уснуть, если бы этот документ остался в ее комнате. Наконец догадалась: скатав его в трубочку, она положила его в пустую молочную «чичкинскую» бутылку с резиновой пробкой и вышла.
— Куда ты так поздно? — спросила в прихожей Клавдия Константиновна Бурмина, хозяйка квартиры, в которой жила Аночка.
— Накурили, открыла окно и хочу чуть-чуть прогуляться…
Во дворе было пусто. Опускался пушистый и щедрый снег. Аночка ткнула бутылку в сугроб, под самым окном, прикрыв снегом, и медленным шагом прошлась до ворот, постояла немножечко в мёртвом, пустом переулке, глядя на бледные блики ночных окошек, на мельканье снега у ближнего фонаря, и так же тихо вернулась домой.
Она собралась уже лечь, расплела было косы, когда в ее комнату постучал хозяин квартиры, адвокат Георгий Дмитриевич Бурмин.
— Аночка, у вас никакой нелегальщины не осталось? — спросил он.
— Что вы! Откуда!
— Ну, смотрите. К вам слишком уж много ходят. Не привели бы «гостей», — сказал адвокат. — Спокойной ночи!
Нет, ночь не была для нее спокойной. Она просыпалась несколько раз и открывала форточку, чтобы еще раз убедиться, что снег продолжает падать и надежно укрывает заветный сугроб под окном…
Но дальше пошли ещё более беспокойные дни, когда чернявый рязанец Коля принёс к ней в комнату гектограф, а Митя-волжанин — стопу бумаги и валик и когда не сколько казавшихся бесконечными часов в ее комнате продолжалась работа по размножению воззвания Исполнительного комитета объединенных землячеств.
Когда гектограф и часть прокламаций унесли из ее комнаты, ей нестерпимо захотелось хоть с кем- нибудь поделиться, кому-нибудь рассказать, что она секретарь Исполнительного комитета, что именно из ее скромной комнатки раздается на всю Москву призыв к студенческой забастовке… Но никому рассказывать было нельзя, кроме тех, кто знал уже сам.
Аночка была уверена в том, что можно бы было рассказать обо всем Володе. Ему она могла бы открыть всякую тайну, которая касается и её и других. Это верный, надёжный друг. Таких, как он, больше нет на свете… Неужели его ещё не выпустили из тюрьмы? Федот Николаевич обещал ей писать все новости, но в единственном письме, которое получила Аночка, была сказана только одна фраза: «Твой приятель по- прежнему в одиночестве и никуда не ходит. Надеюсь, все же он скоро перестанет скучать». Отец ничего не объяснил, почему надеется на скорое окончание этой «скуки» и «одиночества».
Однако же долго раздумывать о Володиной участи Аночка не могла. Оставленную у нее товарищами часть прокламаций она должна была передать Феде на катке на Патриарших прудах. Но коньки в этот вечер не скользили по льду: завзятая конькобежка Аночка боялась упасть и рассыпать из муфты листовки… Только тогда, когда Федя, взявшись с ней за руки и скользя круг за кругом, выложил постепенно из ее муфточки все листовки к себе в карман и распрощался с нею, Аночка облегченно и свободно, понеслась навстречу правоведу из Калуги, знакомому по катку. Она почувствовала себя ловким и опытным конспиратором. У нее словно выросли крылья, она как будто летала, скользя не по льду, а над блестящей поверхностью льда, совсем ее не касаясь. Ей давали дорогу, перед ней расступались цепи катающихся, ею любовались, позади нее неслась целая свита кавалеров. «Царица льда!», «Принцесса Снегурочка!»— слышала она отдельные возгласы. «А косы-то, косы какие!»
Вальсы, один пластичнее, мелодичнее другого, легко кружили её — «Дунайские волны», «Лесная сказка»… Но вот медь загремела мазурку. К Аночке подкатился тот же знакомый правовед Геннадий, и все вокруг раздвинулись, очищая перед ними ледяное пространство…
Мгновенные вспышки магния несколько раз освещали танцующую пару. Когда закончилась музыка, Аночкин кавалер, вместо того чтобы посадить на скамейку, настойчиво повлек ее в «теплушку» погреться.
— Такая разгоряченная, вы простудитесь, что вы! Мне перед богом за вас отвечать! — шутил он.
До самого входа в «теплушку» их провожали аплодисментами…
А возле «теплушки» расположившийся со своей треногой фотограф с изяшным поклоном просил их обоих на одно мгновение задержаться и ослепил неожиданной вспышкой магния…
Гремя коньками на ремешке, счастливая, радостная Аночка возвращалась домой, в свой тихий, маленький переулок у Спиридоновки.
— Разрешите зайти за вами двадцать девятого? — спросил Геннадий.
— Заходите, — готовно сказала она. — А впрочем, нет… Что вы, нельзя! Двадцать девятого сходка в университете…
— А вам-то какое до этого дело? Неужели вы с «этими»?