пар, это видно было при мерцающем свете сальных огарков, рассеянных там и сям. Эти немногие огарки составляли все освещение. Один из таких огарков был прилажен к стене на старом ноже со штопором, шагах в двадцати от лестницы, по которой мы спустились. Свет его падал на грязного, оборванного старика, чинившего сапог. Старик сидел на крышке рыбной корзины; рабочими инструментами ему служили старая столовая вилка и кусок бечевки; провертев вилкой дыру в сапоге, старик заострял губами конец бечевки и держал развалившийся сапог поближе к огарку, чтобы лучше разглядеть, куда попасть бечевкой. На носу его были надеты очки или, лучше сказать, медная оправа с одним стеклышком; руки его дрожали так, что, даже высмотрев дырку, он не сразу мог попасть в нее бечевкой. Огарок, освещавший старика, бросал также свет на часть телеги, в которой сидело несколько мальчиков, кидавших комки грязи в свечу старого сапожника. Комок грязи попал в лоб старику.
— Ха, ха, ха! Смотри, Смитфилд! — засмеялся Моульди: — славная штука! По делом старику!
— Отчего поделом? Что он им сделал? — спросил я.
— О, он скряга, — отвечал Моульди. — У него, говорят, зарыто под этими камнями много денег, и все золотом. Эх! Хорошо бы нам найти их!
В эту минуту метко пущенный комок грязи вышиб сапог из рук старика, только что ему удалось продеть бечевку сквозь дырочку, и теперь он ползал на четвереньках, отыскивая на полу сапог. С телеги, на которой сидели мальчики, раздался дружный хохот.
— Дети! Дайте мне, пожалуйста, кончить работу! — просил старик. — Мне осталось сделать стёжек шесть семь, и я отдам вам свою свечку, можете тогда играть в карты или во что хотите.
— А ты нам спой, дядя, песню! — раздался голос с телеги: — тогда мы не будем тебя трогать!
Старик запел дрожащим голосом, стараясь воспользоваться перемирием, чтобы кончить работу. Когда он пропел первый куплет и дошел до припева, мальчики хором подтянули ему, и в эту самую минуту ловко пущенный комок грязи совершенно залепил одинокое стеклышко на очках старика, другой комок погасил свечку и свалил ее на пол; в телеге поднялся смех, еще громче прежнего.
— Идем, — сказал Моульди: — нечего нам тут стоять, наш фургон там, в заднем конце.
Крепко держась за Моульди, я последовал за своими товарищами. Оба они видимо были совершенно привыкши к этому месту. Они ловко пробирались вперед, между тем как я беспрестанно скользил или натыкался на оглобли телег, которые трудно было различить в темноте. Одна только свеча бедного старика могла бы сколько-нибудь освещать пространство; все остальные огарки были окружены толпами мальчиков и взрослых, которые, присев на сыром полу, на клочках соломы, играли в карты, курили трубки и бранились самыми гадкими словами. Наконец, мы остановились.
— Стой, Смитфилд, вот наш фургон, — сказал Моульди.
Я ничего не видел, но слышал, что он лезет по спицам колеса.
— Ну что, каково там? — спросил Рипстон.
— Отлично, — отвечал Моульди с фургона.
— Ну, полезай, — сказал мне Рипстон, — становись ногой на колесо, я тебя подсажу.
Он, действительно, подсадил, меня да так старательно, что я упал на четвереньки на дно телеги.
— Ты сказал: отлично, — проворчал Рипстон, также влезая в телегу, — а соломы-то тут и нет.
— Ни крошки, — подтвердил Моульди.
— Я так и знал. — продолжал ворчать Рипстон. — Я как только вступил на колесо, так сейчас почувствовал, что этой телеге возили сегодня уголья.
— А ты бы, — заметил Моульди, — написал перевозчику, чтобы он бросил уголья, занялся бы перевозкой мебели, да оставлял бы всякий вечер хорошую связку соломы, не то мы переменим квартиру.
— Это еще ничего, что соломы нет, — проговорил Рипстон, — главное неприятно то, что проклятая угольная пыль постоянно лезет в нос и в рот.
— Ну, как тебе здесь нравится, Смитфилд?
— Мы здесь ляжем спать?
— Это и есть наша квартира, милости просим, будьте как дома, — любезно проговорил Моульди.
— А где же ваша постель? Ведь есть же у вас постель?
— Еще бы! Целая перина, набитая лучшим пухом и целая куча подушек и простынь! У нас все есть, только вот беда, не знаю, куда все это девалось!
Моульди принялся шарить по телеге, как будто отыскивая пропавшую вещь.
— Эх! — сказал он потом, — толкуй ты нам о постелях! Вот наша постель, и он стукнул каблуком о стенку телеги, жестка она тебе кажется, так полезай вниз, там много мягкой грязи!
— Не слушай его, Смитфилд, — заметил Рипстон, — сегодня здесь хуже, чем всегда, потому что нет соломы. А когда есть солома, так отлично: придешь сюда этак в холодную ночь, думаешь: какой ты несчастный человек, опять будешь спать на голых досках; вдруг, смотришь, в телеге целый ворох славной, сухой соломы, в которую хоть с головой зарывайся!
И при воспоминании об этой роскоши Рипстон причмокнул языком так аппетитно, точно хлебнул ложку горячего, вкусного супа.
— А вам не холодно, когда вы раздеваетесь? — спросил я.
— Не знаю, — коротко отвечал Рипстон; — никогда не пробовал.
— Я раздевался в последний раз в прошлом августе, — сказал Моульди. — Однако пора спать, давайте ложиться. Кто будет подушкой? Смитфилд, хочешь ты?
Я был до того несчастен, что мне казалось все равно чем ни быть, и потому я согласился.
— Да ты, может, не хочешь? Так ты скажи, не стесняйся, — заметил Рипстон, — ведь это как кто любит! Одному нравится, чтобы было мягко, другому, — чтобы было тепло. Тебе что лучше?
— Я люблю, чтобы мне было и тепло, и мягко спать! — со слезами отвечал я.
— Ишь как! И то и другое! — усмехнулся Моульди. — Ну, слушай, хочешь быть подушкой, так полезай сюда и не хнычь, нам плакс не нужно, напрасно мы взяли тебя с собой!
Я поспешил уверить Моульди, что плачу потому, что не могу удержаться от слез, но что я готов быть подушкой, если он мне покажет, как это делается.
— Тут нечего показывать, — отвечал Моульди, смягчившись, — подушка тот, кто ложится вниз, так что другие кладут на него голову. Ему от них тепло, а им мягко, это и просто, и удобно.
— Ну, прочь с дороги! Я буду подушкой — вскричал Рипстон и лег в одном конце фургона. Ложитесь на меня.
— Ложись, как я, Смитфилд, — сказал Моульди, укладываясь спать.
Но подражать его примеру было довольно трудно: он захватил для себя все туловище Рипстона, а мне предоставил одни ноги. Роптать было бесполезно, и я постарался устроиться кое-как.
— Ты хочешь спать, Рип? — спросил Моульди, после нескольких минут молчания.
— Хочу. А ты?
— Я никогда не могу спать после таких сражений. Представь себе, что на твой корабль наскакивает трое разбойников, а на тебе всего рубашка, панталоны да два ножа, и никакого другого оружия!
— Да, славные штуки представляют на Шордичском театре! — проговорил Рипстон сонным голосом.
— Прощай!
— Прощай!
Опять наступило молчание, и опять Моульди прервал его:
— Ты спишь, Рип? Рип, слышишь, спишь?
— Ну, уж другой раз не заманишь меня в подушки, коли будешь этак болтать, — сердито отозвался Рипстон. — Чего тебе надо?
— Странный ты человек! Ты не любишь лежать и разговаривать о том, что видел!
— Из-за этакой-то глупости ты меня разбудил?
— Я хотел только спросить у тебя, как ты думаешь, разбойники бросили в колодец настоящее тело?
— Конечно. Я видел руку сквозь дырку в мешке. — насмешливо отвечал Рипстон.
— И, ты думаешь, там был настоящий, глубокий колодец?