честно, какая девушка позарится на жениха, завидев которого мэдисонская ребятня радостно вопила: «Рудольф! Рудольф! Рудольф!» Скажите, какая невеста мечтает о том, чтобы ее тела касались размокшие от кипятка пальцы, что казалось, будто из каждой складочки на их кончиках вот-вот начнет сочиться холодная, шибающая в нос помоями жидкость.
Связанные против своей воли супружескими узами Абу и Набила постепенно прониклись друг к другу симпатией, а потом и любовью. Чтобы не зависеть от ее отца, они немного поднатужились и по соседству с университетским кампусом открыли прилавок, где торговали фалафелем. Деньги это приносило небольшие, но постоянные, и семья жила просто и счастливо.
Прилавок, где продавался фалафель, стал для Абу своего рода окном в мир науки и знаний, на который ему когда-то было плевать с высокой колокольни. От студентов, аспирантов и молодых преподавателей, которые составляли большую часть его покупателей, он перенимал небольшие поэмы науки, музыкальные строчки искусства и юриспруденции. В свою очередь он угощал их собственного изготовления описаниями Ближнего Востока, этой географической черепахи, которая уже тогда впилась хищными челюстями в ствол американского мозга и ни за что не желала отпускать.
– Египет? – переспрашивал Абу, насыпая горох в мельницу. – Он жаркий, как цыганский медовый месяц, и сухой, как дыхание скарабея. Египет взирает на мир кошачьими глазами. Сердце его из зеленой пасты. Крокодильими когтями и драгоценными камнями мумий Египет навечно нацарапал свое имя на основании истории. До ислама египтян занимала исключительно идея бессмертия. С возникновением ислама они думают исключительною жизни после смерти. В чем разница? Чтобы ее понять, вам надо пожить годик- другой без капли дождя. То есть проблема Ближнего Востока – это в первую очередь проблема климата. Как знать? Например, луна… – С этими словами огурцом размером с собственный нос, но совершенно противоположного цвета, Абу указывал на полумесяцы, украшавшие его прилавок. – Луна в такой же степени исламская, как индуистская или эскимосская. Ее зеркало отражает поэзию, скрытую в каждом из нас. Солнце же – типичный семит.
И так далее, и тому подобное.
Прилавок, где продавался фалафель, давал также хороший обзор антивоенных демонстраций, что потрясали Мэдисон в шестидесятые годы. Наблюдая, как его друзей-студентов гоняет полиция, как их поливают помоями политики, купленные с потрохами военно-промышленным комплексом, Абу вскоре стряхнул с себя безучастность и, встав на сторону сил братской любви, начал принимать участие в демонстрациях пацифистов. Надо сказать, что последнее не на шутку встревожило его супругу, потому что к этому времени у них уже было двое детей, которых надо было кормить-поить. По каким-то причинам Абу частенько становился жертвой слезоточивого газа (подумаешь, газ этот и без того нередко проникал в его лавчонку), зато ему редко доставал ось дубинкой.
Война во Вьетнаме закончилась. Фалафельные годы шли своим чередом дальше. Дети выросли. Абу держал ухо настроенным на музыку событий, зорко следил за мерзавцами в верхних эшелонах власти. В тот день, когда ему пришло письмо из Александрии, он принимал участие в демонстрации в поддержку подписания договора о разоружении. Абу ни сном ни духом не ведал о том, что отец завещал-таки ему шесть миллионов долларов при условии, что к пятидесяти пяти годам сын остепенится и преуспеет в бизнесе. Родственники пытались оспорить право Абу на наследство. Подумаешь забегаловка, где подают фалафель! Тоже мне бизнес! Однако адвокат Абу сумел доказать, что прилавок его клиента с самого первого дня приносил пусть небольшой, но стабильный доход.
– Красный нос, черные чернила, – философски заметил Хади-младший. И получил наследство.
Он свозил супругу в Иерусалим, любимый город своей юности. Они провели там около месяца, видели множество поэтических памятников и несколько актов насилия.
– Теперь я буду читать книги и слушать музыку, – объявил Абу по возвращении в Америку. – А еще я выучусь играть в теннис и стану трудиться во имя достижения мира. Для моей Набилы я найму служанку. Нет, лучше двух служанок. Пусть они пылесосят для нее ковры и застилают постель. А я, Роланд Абу Хади, буду по-прежнему мыть посуду!
Когда Эллен Черри вышла из лимузина у входа в «Исаак и Исмаил», Абу был на кухне, где уже десятый раз за день придирчиво осматривал посудомоечное оборудование. Поэтому на стук в дверь откликнулся Спайк.
– Как дела, мистер Коэн? – поздоровалась Эллен. – Все готово?
Но Спайк словно язык проглотил – такое впечатление произвели на него ее туфли.
На работу Эллен взял Спайк. Она явилась на интервью в дешевых туфлях на низком каблуке – именно таких, в каких ходить удобнее всего, когда работаешь официанткой. Поэтому трудно сказать, повлияла или нет обувь, в которой она пришла, на его решение. Скорее решающую роль сыграли ее политические взгляды. Вернее, полное их отсутствие. Побеседовав с несколькими десятками желающих принять личное участие в ресторанно-миротворческом эксперименте – все они как один были людьми доброй воли, но совершенно некомпетентными, – Спайк был несказанно рад, что ему наконец-то попалась опытная официантка, которая честно призналась, что понятия не имеет о ситуации на Ближнем Востоке.
– Я художница, – пояснила она.
– Надеюсь, это ваше искусство – не политическое по своему характеру?
– Мало кто из художников пока уяснил себе, мистер Коэн, что искусство и политика вещи несовместимые. И взаимоисключающие.
– А как же этот, как его, Гойя? Его знаменитые антивоенные картины?
– Произведения Гойи производят такое мощное впечатление потому, что у него мощная техника. И это ему помогло. Плохой художник, взявшись живописать ужасы войны, сам, на мой взгляд, совершает не меньшее преступление. Или взять, к примеру, Рубенса, его пышные, розовые, радостные телеса. Разве это не протест против войны? Разве их смысл отличен от кровавого месива тел Гойи? Рубенс говорит жизни «Да!». И мне кажется, что любой, кто говорит жизни «Да!», автоматически говорит «Нет!» войне.
И Спайк взял ее официанткой. Когда же он рассказал о ней Абу, тот предложил повысить ее до метрдотеля утренней смены. Сказано – сделано.
Спустя всего неделю Эллен Черри вновь оказалась без работы. Вот что она сказала по телефону, позвонив родителям в Колониал-Пайнз:
– Если за этим стоит Дядюшка Бадди, пусть гонит мне мои деньги.
– Твой отец говорит, что Бад ни за что на свете не пошел бы на такие крайности, – ответила Пэтси. – По его мнению, это дело рук террористов.
– А что говорит моя мама?
– Ха! Можно подумать, ее кто-то слушает! На нее обращают внимание лишь тогда, когда она предлагает жареного цыпленка или сама знаешь что.
– Что сама знаешь что?
– Ладно, какая разница!
– Так все-таки что?
– Цыц. Все равно не скажу.
На первый взгляд Эллен Черри не слишком переживала по поводу потери работы. Было это в июне, когда она все еще надеялась, что у них с Бумером все наладится. И вот теперь, когда развод ударил ей в нос, как испорченный скунсом воздух, ей срочно нужны были деньги. Бумер обещал ей приличную сумму отступных, если выставка его пройдет успешно, но Эллен Черри решила, что скорее продаст свои волосы музею естественной истории, нежели согласится принять хотя бы крошку этого дурно пахнущего пирога. Когда на нее находила тоска, она представляла себе свои волосы, выставленные в музейной витрине по соседству с косматым мамонтом. В музей на экскурсии будут приходить школьники, которые затем в своих сочинениях будут сравнивать эти два экспоната и пугать преувеличенными подробностями своих младших братьев и сестер. «В ледниковый период было так холодно, что волосы у всех стояли дыбом!» – станут пояснять они, размахивая аляповатыми открытками.
Эллен Черри была в числе немногих, кто вернулся в «Исаак и Исмаил» в его новой реинкарнации. Остальные подыскали себе работу в других местах л ибо обзавелись личными бомбоубежищами. По мере того как на церемонию вторичного открытия съезжалась новая обслуга, Эллен Черри поняла, что в их рядах нет ни одного профессионала общественного питания. Главным образом это были юные идеалисты. Некоторые из них подались на работу в «И+И», поскольку это прибавляло им веса в их собственных глазах.