с усами в ниточку, отчего те ужасно напоминали трещину на кофейной чашке, Абу изображал галантного кавалера перед недалекими южанами, которые позволяли ему глазами раздевать их дочерей в обмен на несколько капель запретного абсента, которые он добавлял им в мятные коктейли. Он кончил тем, что добавил плод в утробу одной дебютантки, и, можно сказать, тем же самым жидким воском запечатал свою судьбу. Шериф, который выпроводил Абу за городскую черту, позднее рассказывал о диком языческом бормотании и первобытном зубовном скрежете. На самом же деле пребывавший в состоянии жестокого похмелья Абу Хади пытался перевести на греческий, а затем на ломаный арабский нечто очень даже музыкальное, а именно – строчку из песни: «Негр, пусть не садится солнце для тебя в округе Дарем!»
Следующей остановкой на его пути стал Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе, расположенный в непосредственной близости от кинозвезд, шампанского и бассейнов, причем последние были таких размеров, что в них запросто уместился бы не один угнанный им грузовик для перевозки крупного рогатого скота. Кстати, грузовики он угонял так часто, что начал указывать этот род занятий как хобби в своем резюме. В Калифорнийском университете он продержался один семестр. И наконец, сложив с себя академические обязанности, он мог всецело посвятить себя карьере профессионального плейбоя. Абу Хади и послевоенный Лос-Анджелес были словно созданы друг для друга. Однажды вечером, в угаре абсента, шампанского и кокаина, он откусил правый сосок одной старлетке с киностудии Уорнер Бразерз, который затем выплюнул в соусницу. Даже Голливуд был в шоке.
Инцидент попал на страницы грязных газетенок по всему миру. Когда весть о нем достигла Египта, Хади-старший без всякого суда заплатил пострадавшей компенсацию за физический и моральный ущерб в размере восьмидесяти тысяч долларов по курсу 1950 года, после чего телеграммой известил сына, что лишает его – как запятнавшего честь семьи – всякого наследства. Абу только презрительно пожал плечами. Уверенный в том, что со временем отец смягчится и пересмотрит свое решение, он с завидным усердием принялся превращать свой счет в банке в очередной фантом среди других фантомов (фантом успеха, фантом славы). По мере того как деньги превращались в дым, печень заметно укреплялась. И вот однажды настал день, когда, обдав симпатичный розовый особняк, шесть пальм и проходившего мимо пуделя веселой, поющей и танцующей, разноцветной, как голливудский киноэкран, рвотой, Абу обнаружил, что у него нет денег даже на пепто-бисмол.[v]
– Помогите! – возопил он. Это была уже вам не музыка и не поэзия. Но никто и ухом не повел. Ни единый араб во всем в Лос-Анджелесе не внял призывам о помощи. Абу покрыл несмываемым позором все их арабское племя. На его звонки арабам по всей Америке никто не отвечал. «Неверный!» – в гневе бросали его соплеменники в ухо бедным телефонисткам. Наконец, где-то в самом дальнем углу страны, в городке под названием Мэдисон, штат Висконсин, нашелся некий не менее дальний родственник, который предложил ему работу у себя в ресторане – на следующих условиях: Абу проработает у него за минимальную плату три года, в течение которых будет ежедневно в течение часа изучать Коран, а также воздерживаться от употребления алкоголя, свинины и женского общества. Ну как отказаться от подобного предложения!
Поскольку Абу был высок ростом, имел приятные манеры, успел повращаться в свете и поучиться в Гарварде, то он решил, что родственник берет его в качестве старшего официанта или метрдотеля. Увы, зря он тешил себя иллюзиями. Когда Абу прибыл в Мэдисон (благодаря светскому и наманикюренному большому пальцу), его тотчас провели через заднюю дверь ресторана прямиком к огромной лохани, доверху загруженной грязной посудой. «В подсобке есть койка, – сказал ему родственник. – Можешь на ней спать. Но только после того, как отдраишь кухню. И чтобы к завтрашнему дню сбрил свои дурацкие усы».
Вода кипела. Сливные отверстия фыркали. Трубы гудели. Пар поднимался клубами. Мыльные хлопья пузырились (о нет, этим грубым пузырям было далеко до александрийских гласных!). Жир застывал. Грязь накапливалась. В кипятке покачивались островки из листьев салата и утиного жира. На кулинарных лопатках налипал
Для многих один только вид этих бурлящих вод с их пышной пеной, бляшками жира, органическими разводами и затаившимися в глубине в ожидании жертвы острыми ножами и битыми бокалами стал бы началом спуска в преисподнюю (ту самую, что придумана Джулией Чайлд в наказание полковнику Сандерсу). И точно, первые несколько дней, когда Роланд Абу Хади тупо смотрел в сливное отверстие, ему виделись там холодные и безжалостные глаза Сатаны, отчего в живот его тотчас впивались цепкие пальцы ужаса, и Абу мерещилось, что где-то поблизости злобно усмехаются и справляют нужду асбестовые упыри. Не дыша и зажмурившись, он погружал руки в этот дьявольский бульон – и моментально терял сознание.
Кстати, это самое прекрасное, что с ним когда-либо произошло.
Примерно через неделю, когда приступы тошноты и головокружения немного поутихли, мытье посуды начало оказывать на него успокаивающий эффект. Более того, очищающий эффект, и даже более того – преображающий эффект. Как если бы помои, в которых он плескался, серые и маслянистые, как прическа гангстера, смыли с него все его высокомерие и самонадеянность. Абу чистил кастрюли и одновременно – и даже не подозревая об этом – чистил свою совесть, соскребал с души ороговевшие мозоли, которыми та успела обрасти, и к ней постепенно возвращалась способность к состраданию. Алкогольная пленка растворилась, обнажив сначала слой вины, а под ним и слой страха. Откуда взялся слой вины, нетрудно понять – чего стоил один только откушенный сосок. Страх же оказался неприятным сюрпризом. До своего крещения в пенном напалме посудомоечной лохани Абу даже не подозревал, насколько силен в нем страх пойти по стопам отца – постоянно носить на лице ту же жесткую, словно накрахмаленную улыбку, отрастить те же цепкие осьминожьи щупальца международного магната, вести жизнь, в которой есть сухие расчеты, но нет места музыке и поэзии.
Постепенно в нем развилась некая кротость. Его мэдисонские родственники приписали эти перемены благотворному влиянию Корана. Однако очистительное воздействие на Абу оказали не суры, а лохань с кипятком, на дне которой в ожидании жертвы притаились коварные ножи, вялились утопшие тараканы, а на поверхности плавали маслянистые пятна французского соуса. Взяв, как часть священнодействия, в руки мочалку, Абу словно приподнимал край мыльного занавеса и входил в свой подводный грот – точно так же, как пилигрим входит для омовения в священную реку. У осклизлого Ганга гусиного жира сложил он печали свои.
Прошло три года. Срок договора истек. Абу, выполнив все, что от него требовалось, распрощался с кастрюлями и сковородами. Монах без монастыря, он бродил по Мэдисону одинокий и потерянный, не зная, куда прибиться. Словно повинуясь некоему условному рефлексу бунтарства, он поначалу пустился в загул: поглощал хот-доги, банками хлестал пиво, а по вечерам увивался – большей частью безуспешно – за женской половиной университета штата Висконсин. Полгода подобного рода занятий не принесли ему и часа удовлетворения. Сбережения испарились, и Абу ничего не оставалось, как вернуться в ресторан и умолять родственника, чтобы тот снова взял его на работу.
– Отлично, – сказал родственник. – Но вот мои тебе условия. Во-первых, ты выучишься на повара. Во- вторых, возьмешь в жены мою дочь.
Конечно, Набила была далеко не красавица, но посмотрите на самого Роланда Абу Хади. Подумаешь, высокого роста брюнет, внешне исполненный чувства собственного достоинства, зато нос… От горячего пара внушительный семитский шнобель Абу приобрел постоянный красный цвет, словно если это и нос, то от какого-нибудь крейсера под названием «Синьор Помидор» или стоп-сигнал над тоннелем. Признайтесь