Взвалив на себя ответственность за все искалеченные и оторванные пальцы на человеческих ногах, он принимал участие в маршах, пикетах, памфлетах, петициях, акциях протеста против войны во Вьетнаме, Афганистане, Никарагуа, Сальвадоре, Южной Африке. Будучи евреем, он начал обращать все большее и большее внимание на ситуацию на Ближнем Востоке, особенно после поездки в Иерусалим.
К тому времени, когда ему исполнилось шестьдесят, Спайк встретил Роланда Абу Хади и созрел для того, чтобы передать бразды своей обувной империи в руки сына (его жена, застеснявшись болезненной любви супруга к женским ножкам, бросила его меньше чем через год супружества, точнее, через десять месяцев – по месяцу за каждый пальчик, как говаривал сам Джошуа), а себя безраздельно посвятить делу мира на Ближнем Востоке.
Он оставил свои обувные магазины, однако не изменил своим давним симпатиям. Будь то в теннисном клубе или кофейне, когда они с Абу только мечтали открыть свой собственный ресторанчик, за стойкой ли заведения, когда их мечта наконец-то воплотилась в реальность, стоя ли посреди тротуара, когда он со слезами на глазах смотрел, что сотворила зажигательная бомба с их детищем, как, впрочем, и в другие моменты, каких было немало, Джошуа ловил себя на том, что взгляд его скользит куда-то в сторону от того, чем он сейчас непосредственно занят, к обутым нижним конечностям ближайшей к нему представительницы женского пола (как правило, не имеющей ни малейшего отношения к происходящему) и машинально определяет дизайнера и производителя. Расправившись наконец с мирским своим делом, он начинал мысленно импровизировать – а если сюда ремешок, или бантик, или шнурочек, или кисточку, или пряжку, или пару кнопочек. Даже на расстоянии он – будь то гладкая кожа или пупырчатая, телячья, крокодиловая или просто виниловый кожзам – нежно поглаживал товар, а потом, словно переходя к следующему этапу ласк, скользил влюбленным взглядом по очертаниям сего сосуда любви – по мягким, восхитительным припухлостям, гладкой животной мускулатуре, соблазнительному изгибу подъема, головокружительному склону от пятки к мыску; по четко очерченным контурам тончайшей ритмической мембраны, что отделяет внешнее общее от внутреннего частного, иными словами, бесконечность движения от относительного покоя тела в пространстве, что оберегает своим защитным панцирем нежную и потную ножку от битого стекла и собачьих какашек.
О, обувь, как любил тебя Спайк Коэн! Давайте перечислим как.
Он любил тебя всякую – детскую и дамскую, нарядную и спортивную, старушечью и стильную, повседневную и модельную, лакированную и замшевую, на низком каблуке и на высоком, на толстой подошве и тонкой, на платформе и на танкетке, на «манке» и микропорке, с рантом и без, остроносую и тупомысую, тапки и лодочки, «чемоданы» и босоножки, «копыта» и шпильки, шлепанцы и мокасины, баретки и балетки, сандалии и сандалеты, ботинки и ботильоны, сапоги и сапожки, с высоким голенищем и с низким, на шнурках и на молнии, кроссовки и кеды, «хаш паппиз» и «уоллабиз», французские сабо и японские гэта, ортопедические башмаки и рыбацкие бахилы, вьетнамки и чешки, шиповки и бутсы, ботфорты и «казаки», боты и галоши. О, башмачок! Кожаный корабль, что плывет по извилистым асфальтовым рекам и морям вслед за изменчивой звездой моды, остерегаясь коварных рифов мазута и жвачки. В какой-то момент ты танкер, доставляющий шампанское к губам плейбоя, а в другой – плот посреди мерзкого моря грязи и нечистот. Счастливого тебе плавания, о, светлый корабль! И да найдешь ты пристанище в тихом шкафу, вдали от башмачного дерева, к которому тянутся руки желающих сорвать его щедрые плоды!
И пусть сороконожки воспевают свой ужас перед башмаками, Спайк Коэн воспевал свой восторг. В детских воспоминаниях простые закрытые черные туфли его матери были подобны изысканным десертным блюдам, удостоившимся чести демонстрировать персиковое мороженое, из которого были созданы нежные розовые пальчики на ее ногах. И подобно принцу из «Золушки», он инстинктивно знал, что туфелька символизирует собой пещеру, через которую фаллический герой попадает в потустороннюю утробу. Для мальчонки с Орчард-стрит волшебный сапожник Меркурия отнюдь не обладал монополией на крылышки на щиколотках.
И если «И+И» был посвящен делу сохранения человечества и его достижений, то среди последних непременно должно найтись место и для обувных красот. Таким образом, Спайк не испытывал никаких или почти никаких уколов совести по тому поводу, что его пацифистский ресторанный бизнес время от времени отходил на второй план, уступая первый проплывавшим мимо лодочкам. Как верный друг, Абу Хади терпел эти мечтательные моменты, хотя и не вполне понимал. «Скажу честно, – признался он как-то раз, – для меня обувь сродни консервным банкам. То есть туфли – это консервные банки для ног».
Спайк только рассмеялся подобному замечанию. (Некий контейнер для свинины с бобами тоже нашел бы эти слова забавными.) Да, пусть друзья подтрунивают, жены уходят, но факт остается фактом – обувка подобно крепким якорям держала на приколе фальшивые зубы его страсти.
«Тень не принадлежит телу, которое ее отбрасывает». Это было одно из любимых изречений Роланда Абу Хади. Правда, его понимание этой мудрости было далеко не полным. Он знал, что слова эти имеют некое отношение к тому факту, что своим появлением тень обязана свету, но не телу как таковому; что тень может удлиняться и укорачиваться или вообще пропасть, хотя само тело останется на прежнем месте и не изменит формы. Все это он знал, но что касается его самого, этого было явно недостаточно. Научная подоплека – а коли на то пошло, то и философская подоплека, – его не интересовала. Главным для него было само звучание фразы, заключенная в ней музыка. «Тень не принадлежит телу, которое его отбрасывает». Для Абу это было поэмой в миниатюре. И вообще именно поэзия, эта музыка вещей, сопровождала его всю жизнь.
Он родился в городе, чье название само по себе сродни стихам, – Дар-эс-Салам. Вырос он в Александрии, чьи гласные растут на языке подобно дрожжевому тесту. Языки, которыми владел юный Абу, были весьма прозаические – английский и греческий. И все потому, что его отец был крупным судовладельцем, и именно на этих двух языках в международном мореходном бизнесе вершились дела. Однако письмена, которые он видел повсюду вокруг себя, на рекламных тумбах и фасадах Александрии, были очень даже музыкальными. Они гоняли сложные арпеджо по оптическому нерву. Куда ни кинешь взгляд, повсюду корчилась и извивалась арабская вязь, оживляя потрескавшиеся фасады резкими аккордами лингвистического джаза, этими нотами из песенника ДНК, бьющими энергией завихрениями, первобытными, как нечленораздельные выкрики, и современными, как абстрактные электрические пассажи, исторгаемые синтезаторами.
Абу был просто зачарован оглушительным звуком, напором, темпом этих червеобразных письмен, этой симфонией змеиных глаз, однако бегло читать их он научился лишь много лет спустя – кстати, произошло это в городе Мэдисон, штат Висконсин.
Хотя отец его был сирийцем, а мать египтянкой, а оба они – мусульманами, хотя маленький Абу ежедневно возносил молитвы и изучал Коран, все-таки на первом месте в семействе Хади стоял успех в бизнесе. И именно этому мальчик должен был учиться как на примере отца, так и под мудрым руководством выписанных из Англии и Греции учителей. Надо сказать, что детство Абу Хади являло собой полную противоположность детским годам Спайка Коэна. Абу, Роланд Абу, родился с серебряной ложечкой во рту (выражение, которое неизменно приводило мисс Ложечку в состояние плохо скрываемого эротического возбуждения). «В Александрии, – говаривал он, и гласные у него во рту пенились подобно шипучке, – в Александрии у нас был до свинства роскошный пентхаус». То есть жили они на самой роскошной свинской верхотуре. Вполне приемлемое решение, с поросячьей точки зрения, поскольку никто из семейства Хади ни разу не попробовал запустить в эту хрюшку зубы. Нет, был в жизни Абу такой период, когда в пику всем и вся он питался исключительно венскими сосисками из супермаркета и пивом «Миллер», но это было еще в Мэдисоне, штат Висконсин, и лифт в доме, где он жил, не останавливался на верхнем этаже свиньи.
В возрасте восемнадцати лет Абу отправили в Гарвард, причем выплачиваемое ему содержание как минимум раза в три превосходило жалованье президента его колледжа. Абу быстро сошелся с другими богатенькими студентами, обзавелся крутым авто и вскоре проводил в нью-йоркских ночных клубах больше времени, чем на лекциях. Взращенный на танце живота, он быстро сообразил, что от этого один шаг до танцев постельных. И вскоре уже вовсю изображал полумесяц вокруг попок ночных принцесс по всему Манхэттену. Когда же нерадивого студента призвал к себе декан, дабы объявить, что тот отчислен за неуспеваемость, высокий молодой араб явился к нему, попыхивая сигарой, которая стоила примерно столько же, что и половина мебели в его кабинете, и наверняка была потяжелее телефона на его столе.
Затем Абу попытал счастья в Дьюке. Не зря же через стены этого университета прошли такие люди, как Ричард Никсон и Плаки Перселл.[iv] В стильном костюме,