Сидя вот на пристенной скамье, дремлет он после трапезы. В покоях жарко натоплено — Марьюшка с Евстратовной собираются купать Ванюшеньку.
Сквозь дрему Иван чует тепло и будто чье-то влажное дыхание, пахнет мокрым разогретым деревом…
Приоткрыв глаза, он видит, как Евстратовна среди клубов пара старательно моет кипятком деревянное корыто, скручивает и выжимает потом какие-то горячие тряпки. Ближе к нему сидит Марьюшка, качая Ванюшеньку и чуть слышно приговаривая:
— Купать будем Ванюшеньку, маленького нашего…
Сладостный туман окутывает мысли Ивана, и глаза невольно закрываются, но в дреме какие-то думы сами собой идут к нему, плывут, как сны, — непонятные и в то же время как-то понятные ему. Мнится ему, словно вот стеной живой отец и мать заслоняют его от тьмы кромешной и холода смертного, а Марьюшка сладостной негой и радостью бьется, как сердце, в самой груди его, и бежит вдаль от них ручейком весенним бесценный их Ванюшенька, истинно ручеек в жизнь вечную…
— Иване, Иване, — слышит он нежный голос, — да проснись же, Иване, поцелуй Ванюшеньку-то… Купать его сей часец будем…
Иван чувствует у своего лица маленькие тепленькие пальчики, шевелятся они и путаются в его бороде. Очнувшись совсем от дремоты, он с нежностью целует ручонки и ножонки, словно перетянутые ниточками, и бормочет, сам не зная, откуда приходят эти глупые, но ласковые слова:
— Медунчик мой, теплышка моя, голубеночек маленькой…
Марьюшка громко смеется, стараясь отнять у отца ребенка.
— Что же вы дитем, как куклой, играете, — рассердилась Евстратовна, — отдай, государь, вода-то стынет в корыте…
Ловко выхватив ребенка, Евстратовна посадила в корыто Ванюшенку и стала с ладони поливать его теплой водой, приговаривая ласково:
Жарко в покое, а от кипятка и корыта баней пахнет…
Кто-то торопливо и тревожно постучал в дверь. Вошел Данила Константинович, молодой дворецкий.
— Будьте здравы, государь и государыня! — сказал он глухо.
— Что? — тревожно вскинув глаза, спросил Иван.
— Старый государь на думу кличет. Вестники с Оки пригнали. Татары идут…
Марьюшка побледнела, но Иван подошел к ней, обнял и, поцеловав, молвил:
— Не бойся, отгоним.
Он вышел вместе с Данилой и в сенцах на ходу спросил:
— А как отец твой, Данилушка?
— Помирает. Соборовали утресь…
Дума происходила в покоях великого князя Василия Васильевича.
Поздоровавшись со всеми присутствовавшими, Иван сел рядом с отцом на пристенной скамье в красном углу.
— Сказывайте вести, воеводы, — молвил Василий Васильевич, — а ты, сыне мой, слушай! Тобе отдаю все в руци, тобе ныне Русь от агарян поганых спасать! Да благословит тя господь на сие деянье. Бают, что татары Седи-Ахматовой орды полонить похваляются Русь!..
— Пущай похваляются, — сухо сказал Иван, — сей же часец надобно мне все вести знать и к походу снаряжаться.
После этих слов смолкли сразу все разговоры и прения среди бояр и воевод, и тихо стало и строго, а молодой воевода московский Иван Юрьевич, родной племянник Василия Васильевича, стал докладывать о татарах. Собрав воедино все вести, что приходили из Серпухова, Коломны, Касимова-городка и от стражи из Поля, он свел речь свою к такому концу:
— Вести согласно идут о татарах: и от царевича Касима и от воевод наших — рязанского, коломенского и серпуховского. Ведомо им от степных дозоров, — а гоньба у них добро наряжена, — идут татары по Дону уж много выше Ельца, к Непрядве подходят. Мыслю, на Камаринский путь[158] они норовят…
— Ежели сие истина, — перебил его Иван, — то мне уже ведомо, куда полки наши отсылать. Токмо истинны ли вести-то?
— Истинны, государь. Из разных мест, а согласны все.
Иван поднялся со скамьи и, обратясь к отцу, молвил:
— Благослови мя, государь, на рать сию и дозволь мне войска нарядить по разумению моему…
— Иди на рать, — ответил растроганный Василий Васильевич, — иди меня вместо. Бей сыроядцев с помощью божьей и воевод наших…
Иван выпрямился во весь свой могучий рост и, опершись руками о стол, обвел глазами воевод и бояр.
— Все в мыслях моих готово, — властно сказал он, — побьем мы поганых.
Но яз, воеводы и бояре, не игру ратную играть хочу, а Русь спасать. Посему думать буду с вами, ибо ум хорошо, а два лучше…
Сдвинув сурово брови, он сел за стол, но собрание все еще молчало, словно ожег всех глазами Иван, и впервые бояре и воеводы со всей полнотой почуяли силу молодого государя. Даже сам Василий Васильевич не молвил более ни слова. Все ждали, что еще скажет Иван.
— Яз мыслю, — начал он деловито и сухо, — полки наши вдоль берега так поставить, дабы при всех случаях в любом месте реку перейти могли и в тыл поганым зайти. Ведомо вам, что ордынцы пуще всего страшатся, дабы от Поля их не отрезали.
— Верно, верно, государь, — заговорили кругом. — Татарин-то силен токмо наскоком, а за спину свою боле всего боится…
— Посему, — продолжал Иван, — брату моему Юрью с конниками в Серпухов гнать. Там с воеводой нашим соединиться и берег от Серпухова до Тарусы доржать, высылать непрестанно дозоры, дабы через Калугу и Медынь на Москву не пошли. Сей же часец вестников отпустить к Касиму-царевичу, дабы ему с воеводой рязанским соединиться. О сем же и Рязань упредить. Не пущать рязанцам татар на Муром и Володимер. Мы же из Москвы к Коломне пойдем. Тут по берегу и по Камаринской дороге дозоры рассылать…
Военное совещание длилось около часа, и в тот же день пошли походом войска московские к берегам Оки.
Третий день уж, как Иваном все полки расставлены где надобно, а татары все еще не появляются. Чаще и чаще вестники со всех сторон в Москву приходят, и знает Иван, что ордынцы идут неуклонно к берегам Оки на Коломну, а тут вот медлить вдруг начали.
— Может, о засадах проведали? — волнуется Иван. — Может, они все мои замыслы разгадали и, полон оберегаючи, в Поле хотят уйти неприметно?..
Проспит их воевода рязанский…
Словно в горячке, мечется Иван от нетерпения, гонит вестников одного за другим к брату Юрию и царевичу Касиму, — велит им с обеих сторон в тыл заходить татарам, замкнув за ними свои полки, подобно крыльям невода, когда улов ведут уже к берегу. Ведомо ему, что полон у ордынцев велик и богат. Дрожит он от гнева, как подумает только, что уйдут из сетей татары, уведут полон с собой. Мнится ему, что воеводы его неповоротливы и тугодумы, и зол особливо на воеводу рязанского, но в узде себя держит Иван. Боится, чтобы гнев, прорвавшись случайно, не затемнил ему разума, как это у отца не раз бывало, да не смог — заметался в ярости по всему покою, как зверь в клетке.
— Сменить половину хомяков сих жирных! — закричал он. — Заспались они в своих хоромах. Первого