разговорами. Все же раз, стоя с Иваном в сенцах и видя, как из дверей княгининых покоев выглядывает Марьюшка, старик не утерпел.
— Удачлив ты, государь, — молвил он радостно, — как у меня, у тя струна в сердце есть ласковая — бабье ухо ее за семь верст чует…
Приход Федора Курицына оборвал красноречие старого дядьки.
— Прикажешь, государь, — спросил Илейка деловито, — коней седлать? До обеда успеем погонять круг Москвы-то…
— Поедешь, Федор Василич? — обратился Иван к своему другу.
— А яз за тобой шел, государь, — весело ответил молодой подьячий. — Старый государь отпустил меня. Поедем ныне в Занеглименье.[155] Хороши там села бабки твоей родной, Марьи Федоровны Голтяевой, снохи преславного князя Владимира Андреича, верного соратника Димитрия Донского…
Федор Васильевич вдруг смолк, словно вспоминая что-то.
— Государь мой, — воскликнул он, — по отцу ты правнук Димитрия Донского, а по матери — правнук Владимера Храброго, побивших на поле Куликовом у Дона великого несметную силу самого Мамая, царя ордынского!..
У Ивана затрепетало сердце по-особому, и не мог он ничего сказать в ответ.
Взволнованный же Федор Курицын продолжал:
— Ныне токмо вот, государь, читал яз у владыки Ионы «Сказания о Мамаевом побоище». Со слезами читал яз о подвигах дедов наших! В памяти моей от сказания сего многое, яко на камне иссечено. Когда пришли поганые на нашу землю, съехались князи русские к прадеду твоему на Москву, ко князю великому Димитрию, говорят ему: «Господине князь великой! Уже поганые татарове на поля наши наступают, а и вотчины наши у нас отымают. Стоят уж меж Доном и Днепром на Мечереце! Мы уж, господине, пойдем с тобой на супостаты ратию, свершим деяния дивные: старым — повесть, а младым — память!..»
На побледневшем лице Ивана еще темнее стали глаза его, и произнес он глухим, дрожащим голосом:
— Вся земля тогда русская встала от края до края…
— Князь же великий Димитрий Иваныч, — продолжал Курицын, — рек тогда: «Братьица моя милая, князи русские! Гнездо есьмы едино князя Ивана Данилыча. Никому не дано нас изобидити: ни соколу, ни ястребу, ни белу кречету, ни псу тому, хану Мамаю…»
Молодой подьячий, как всегда, загорелся весь любовью и ревностью к славе отеческой и воскликнул громко:
— Писано там еще: «Оле, жаворонок птица, в красные дни утеха! Взыди под сини облаки, посмотри к сильному граду Москве! Пой, жаворонок, славу великому князю Димитрию Ивановичу и братцу его Владимиру Андреичу!..»
Иван стремительно простер руки к Курицыну и молвил:
— Клятву яз дал богови, Федор Василич! Сотру главу яз удельным и змию татарскому!..
Подьячий с жаром поцеловал руку Ивану, а Илейка, вернувшийся доложить, что кони оседланы, и ожидавший конца разговора, воскликнул:
— Порадей, государь, для-ради всего христианства!..
Накануне молодого бабьего лета дни стояли ласковые и теплые, а к полдню на солнышке даже припекало. Опустели поля, ощетинившись желтым жнивьем, и только кое-где по вновь распаханным полосам размеренным шагом шли мужики с лукошками и ловким, широким движением руки разбрасывали зерна — сеяли озимые. Зато в садах и у бояр и у сирот стояли яблони, словно в праздничных нарядах, густо увешанные желтыми, белыми и алыми яблоками. Дух яблочный всюду чуялся в воздухе.
Урожай в этом году небывалый.
Илейка съездил к княжим бабкиным садам и привез яблок полную конскую торбочку. Иван выбрал самое крупное, разломил и, показывая Илейке, крикнул весело:
— Вишь, Илейко, какое чистое, душистое, и червя в нем нет! Не то, что у твоего Степана-богатыря!
Илейка радостно улыбнулся и молвил:
— Ишь, памятлив ты, государь! Токмо ныне никакой червь тобе ни яблоко, ни сердце не источит.
— Пошто так?
— А по то, что отболел у тобя коготок-то Гамаюн-птицы и отпал. Не навек он к нам прирастает!..
Курицын слушал этот разговор, ничего не понимая, Иван был доволен и, подмигнув Илейке, спросил:
— Не разумеешь, Федор Василич?
— Не разумею, государь.
— Попроси Илейку. Он те сказку про Степана-богатыря поведает. Мудро он сие сказывает, с хитроречием великим… А яблоки сии Марьюшке сей часец повезу — спас-то яблошный давно прошел…
— Рано, государь, возвращаться-то! Часа два еще до обеда, — начал Федор Васильевич, — но Иван его уж не слышал — погнал он коня домой вскачь и думал только о своей Марьюшке, думал, как заблестят глаза у нее радостью от подарка, от того, что помнил о ней.
У красного крыльца княжих хором он бросил Илейке поводья и, схватив торбочку с яблоками, бегом вбежал по ступеням в переднюю. Быстро пройдя сенцы, он остановился у покоев матери и, как это у него с Марьюшкой было условлено, тяжелым и звучным шагом дважды прошел мимо дверей. Подождал немного, прошел еще раз и стал у лесенки, что ведет к башенке-смотрильне.
Дверь слегка скрипнула, и в сени легко выпорхнула стройная девушка.
Они крепко схватились за руки и на цыпочках побежали вверх по лесенке к гульбищам. Пригибаясь и прячась за решетками гульбищ, прокрались они к башенке-смотрильне и присели на первую ступеньку ее крылечка, у самого пола, ниже перил.
Иван крепко обнял и прижал к себе Марьюшку, целуя ее в уста, и в щеки, и в теплую нежную шею. Закрыв глаза, Марьюшка чуть заметно улыбалась тихой, счастливой улыбкой, но вдруг повела плечами и прошептала:
— Штой-то гнетет мне спину?
Иван взглянул через плечо ее и увидел в своей правой руке конскую торбочку с яблоками. Расхохотавшись, он поставил торбочку у ног ее и воскликнул:
— Яблоки, Марьюшка! Тобе из Занеглименья привез, из бабкиных садов!..
Раскрыв мешок, Марьюшка радостно всплеснула руками.
— Какие яблоки баские! — говорила она весело, перебирая сочные плоды. — Сие вот медом, Иванушка, пахнет, Право, медом! Разломи-ка его, Яз не могу. Ишь, какое крупное да крепкое!
Смеясь, Иван без труда разжал вцепившиеся в яблоко пальчики Марьюшки, и яблоко, хрустнув в его руках, разделилось на две сочные и душистые половинки.
— Одну — тобе, другую — мне! — весело воскликнула Марьюшка. Она схватила одну половинку и, вгрызаясь в яблоко мелкими зубами, молча вскидывала на Ивана лукавые, чуть озорные глаза.
— Ах ты, мышонок мой, грызун! — со смехом молвил он и, сжав ладонями виски ее, стал целовать ей глаза, лоб и щеки.
— Ты мне есть не даешь, — шаловливо отбивалась Марьюшка и вдруг, обвив руками его шею, поцеловала в уста долгим поцелуем.
Опьянев от этой ласки, Иван зашептал ей в ухо:
— А матуньке ты сказывала, что пора тобе ко мне перейти?.. Женушка моя милая…
Марьюшка вспыхнула вся густым румянцем до корней волос и зашептала, трепеща и обрываясь:
— Духа у меня на то нет… Совестно, Иванушка!.. Язык-то не поворачивается… Ты сам скажи матуньке…
— Ин не надо сказывать, — тоже зашептал вдруг Иван, нежнее прижимая к себе Марьюшку. — Лучше тайно приди ко мне ныне… Уснут все, ты и выйди, яз тобя ждать буду…
Он обнимал, ласкал и целовал ее все горячей, жег ей щеки и шею горячим прерывистым дыханьем. Томно и душно делалось ей…
— Иване, Иване, — громко шептала Марьюшка, отстраняя его ласки, — Евстратовна за мной придет