За столом, где кутья, меды и водки разные уж поставлены, Василий Васильевич, не приглашая гостей к питию и кушаньям, сказал громко и торжественно:
— Прежде помина души усопшего князя Ивана, царство ему небесное, волю его предсмертную послушаем, духовное его завещанье, которое им с боярами его подписано…
Встал из рязанских бояр Кирила Степанович, ветхий старец, весь волосом белый, будто в снегу голова его, и поклонился обоим государям.
— Кому, государь, — зашамкал он беззубым ртом, — кому из дьяков твоих передать столбец прикажешь?
— Василь Сидорыч, — сказал великий князь, обращаясь к дьяку Беде, — возьми столбец-то и прочти нам.
Старый рязанский боярин обернулся к сопровождавшему его дьяку. Дьяк быстро подошел к нему, неся в руках небольшой резной ларец из черного дуба. Кирила Степанович отпер ларец дрожащими руками, вынул из него туго скатанный свиток и передал его московскому дьяку.
Тот стал развертывать свиток и растянул его лентой до двух аршин в длину. Все встали, кроме государей, как только дьяк стал читать завещание, начинающееся славословием и молитвой. Когда же дьяк Василий Беда читал то место, где завещатель, князь Иван Федорович рязанский, призвав свидетельство божие и прося заступничества у создателя, говорит о великом княжестве Рязанском и о наследнике, сыне своем Василии, все сидящие за трапезой замерли в напряженном внимании и волнении.
Иван взглянул на отца и увидел, что щеки его побелели и неподвижное лицо слепца стало каменным. Иван, когда дьяк на миг останавливался, слышал свое дыхание в тишине покоя, как оно сипит и свистит в дрожащем горле, а кровь его в висках токает. Как во сне, слышит он отрывки из духовной.
— «Челом бью брату моему, великому князю московскому Василью Васильевичу, да возьмет на попечение свое сына моего малолетнего князя Василия, моего наследника на столе рязаньском… Дщерь же Федосью…..на волю твою… Защита и оплот будь для рода моего, богом тя, Христом-спасителем и Пречистой заклинаю… Будь ты отцом благим и добрым ко чадам моим…»
Не слушает дальше Иван — думы со всех сторон нахлынули, и понял вдруг он, какое дело великое в этот час перед ним творится. Вот и Василий Васильевич поборол волнение свое, и щеки его зарозовели, только Марья Ярославна вся еще в трепете, и губы у нее дрожат. Вот склоняется она к уху Ивана и чуть слышно шепчет:
— Малость не дожила бабка-то, до какой вот радости не дожила…
Кончил в это время дьяк Беда чтение, а в покое все еще тишина мертвая, но на миг только. Заговорили, зашумели все разом, а Василий Васильевич, высокий дар слезный имея, воскликнул горестно:
— Упокой, господи, душу раба твоего князя Ивана, а по чину андельскому — Иону! Клянусь пред тобой, господи, и пред всеми христианами: сотворю все нерушимо по духовной брата моего. Утре, после часов, крест на том с сыном моим целовать будем…
Помолчал он и, вздохнув, печально добавил:
— Ныне ж начнем помин души князя Ивана, брата моего, великою тризной.
Приказывай, Марьюшка, к столу все как надобно…
Когда кончился поминальный обед, Василий Васильевич поднялся из-за стола и, простившись со всеми общим поклоном, обратился к дьяку Беде:
— А ты, Василь Сидорыч, сей же часец возьми духовную князь Ивана и отдай схоронить ее в казне моей…
Опираясь на руку своего соправителя, великий князь пошел в свои покои. По дороге он сказал сыну вполголоса:
— Мне надобно пред крестным целованием о многом с тобой подумати…
Был уж июль — макушка лета, и дни бежали быстро. Миновали Кузьминки, бабий и курячий праздник, на Марфу овес нарядился в кафтан. Идет лето своим порядком. Скоро Степан Саваит ржице повелит матушке-земле кланяться.
С Афиногена же и страда начнется: первый колосок Финогею, последний — Илье в бороду.
Бежит время, и дня за три июля десятого заметил Иван за обедом печаль в лице матери и что она слезы тайком утирает. Не решился он при отце спросить ее о горестях, но встревожился.
Когда же обед кончился, Василий Васильевич сказал ему мрачно:
— Иване, сопроводи меня в опочивальню.
Иван повел отца, но в дверях остановился, кинув на мать беспокойный взгляд.
Она грустно и ласково ему улыбнулась.
В своей опочивальне Василий Васильевич опустился на пристенную скамью и, помолчав, сурово молвил:
— Днесь поймал яз на Москве князя Василья Ярославича и послал его в заточение в Углич…
Иван вздрогнул и побледнел.
— Значит, матунька уж знает о сем? — сказал он вполголоса.
— Знает…
Взволновался Иван, вспомнив о яростном нраве отца. Тогда, давно еще — Бунко пострадал, а ныне вот — дядя, родной брат матери. Всегда он за них был, честно бился с Шемякой. Привык к нему с детства Иван, полюбил его…
— Пошто сие? — спросил он горестно. — Плачет матунька…
— Она плачет, а со мной согласна…
— Пошто ж ты его поймал?!
— За воровство против нас. Сын же его от первой жены вместе с мачехой бежали в Литву, туда, куда и Можайский бежал. Все они заодно, проклятые!..
Василий Васильевич гневно сдвинул брови. Иван молчал. Слова отца для него не были убедительны. Он ясно чувствовал, что у отца нет доказательств вины боровского князя…
— Государь, — начал он медленно, — ты о воровстве его говоришь, а в чем воровство-то сие? Были в нужде мы, и был он верен нам, пошто же воровать ему ныне…
Василий Васильевич вскипел и закричал в гневе:
— Супротивничает он! За Москвой ныне уделы и Галицкий и Можайский, а он вольным хочет! Не покоряется…
— А в чем? — так же медленно и спокойно спросил Иван.
— Яз хочу, — продолжал, успокаиваясь, Василий Васильевич, — дабы он токмо наместником был, а удел свой за Москву дал нашему роду. На что силен великой князь рязанский и тот княжество свое и сына под призор мой отдал!
Сей же родной брат твоей матери, а супротивничает. Вторая жена подбивает его — подзойница, сука! Вот к литовскому князю и стали гнуть…
Иван смутился от резких слов отца, но, вспомнив предсмертные слова бабки: «Круг Москвы собирай!» — тихо Промолвил:
— Тобе, государь, видней. Яз еще многого не ведаю в делах сих…
После того как заточен был князь Василий Ярославич в Угличе, где некогда и сам Василий Васильевич со всей семьей своей был, не раз вспоминал со скорбью Иван ту тяжелую пору, когда молодой Василий Ярославич, будучи в Литве, полки собирал вместе с воеводами и боярами московскими, стремясь силой «выняти» великого князя с семейством из заключения…
Но теперь у Ивана эти горькие чувства были недолги: забыл почти совсем он сказку о злосчастьях Степана-богатыря, забыл о коготке Гамаюн-птицы — вокруг него радостным хороводом новых чувств и волнений начинала заплетаться иная сказка. Чаще и чаще мелькало перед ним смеющееся личико Марьюшки, юной княгини его, и, сами не зная, как это выходило, встречались они друг с другом во всех концах княжих хором, словно нарочно всюду искали друг друга.
Нередко наталкивался Иван и на сияющего Илейку, лицо которого расплывалось в многозначительных улыбках. Насколько там, на Кокшенге-реке, эта все понимающая улыбка старого дядьки раздражала его, настолько теперь веселила и забавляла.
Однако Илейка, помня недавний резкий отпор молодого государя, не лез к питомцу своему с лишними