Васильевича, все первосвятители были у нас иноземные, опричь токмо шести русских митрополитов, утвержденных царями и патриархами грецкими.
Пять веков иноземные первосвятители радели не земле русской и русским государям, а своим, иноземным!» Так восклицал радостно владыка Иона, и мы радовались с ним, ибо после латыньской унии Царьград впал в грех и ересь, а Москва наша станет ныне третьим Рымом…
Долго еще говорил Авраамий, объясняя Ивану значение небывалого еще на Руси избрания, но тот вдруг загрустил и перестал слушать. Свои мысли и тревоги охватили Ивана, и неожиданно, без всякой связи с разговором, тихо спросил он Авраамия:
— Отче, пошто меня принуждают жениться? Не хочу того яз…
Федор Васильевич усмехнулся и молвил:
— А помнишь, государь, что Илейка-то баил? «Придет пора на пору — сам ступишь девке на ногу?..»
Иван нахмурил брови, и темные глаза его еще более потемнели.
Авраамий, поняв, что происходит в душе Ивана, заговорил сурово и рассудительно. Он знал, что, пока нет у отрока мужских чувств, не прельстишь его женщиной.
— Помысли, Иване, — сказал он, — как могут людие жить, ежели не будет у них продолжения рода? У деда твоего родился отец твой, государь наш. Ты у него родился и стал ныне соправителем отца. Кто же после тобя государством править будет? Ежели не будет продолжения рода твоего, то Москва и Русь другим князьям отойдут. Пошто же отцу твоему и тобе с Шемякою за Москву воевать? Лучше просто отдать все Юрьичам…
— Нет, нет! — сверкнув глазами, воскликнул Иван, но опять поник главой и задумался.
Наступило молчание. Прервал его юный государь.
— Изнемог яз, отче, — сказал он тихо, — хочу опочинуть: Приходи с Федор Васильевичем в другой раз…
Весна этот год ранняя. С пятого апреля, как пришел Федул да теплом подул, так и стоят оттепели да оттепели. Солнце печет, играя на ясном небе. Снег уж местами сошел, но деревья совсем еще голые, даже почки листовые не лопнули, только верба одна распушилась. Ее серебристо-белые мохнатые шарики, слегка покрытые золотисто-желтой пыльцой, глядят с гибких красновато-бурых веточек по-праздничному, напоминая о приближении вербного воскресенья.
Иван не мог уже усидеть дома и в иные дни по целым часам вместе с Юрием в сопровождении Васюка и двух-трех конников ездил верхом в подмосковные именья. Через села и слободы московского посада, мимо монастырских обителей, окружавших Москву со всех сторон, они скакали в окрестные леса и рощи, иногда же просто катались по улицам и уличкам до Басманной слободы, то наезжали в слободы Кузнецкую, Лужники, Напрудную, Кожевники, Красное село и Гончарную. Видели в Замоскворечье и других местах кабаки знатные, часто смешили их там пьяные, барахтаясь и корячась в грязи. Тут были ремесленники всякого дела, торговцы мелкие, сироты, слуги, и толкалась всякая гунька кабацкая. Один раз они видели даже, как шел совсем голый человек, пропивший с себя все в кабаке. Он то шел, мотаясь из стороны в сторону, будто его ветром бросало, то падал и полз на четвереньках по грязи от талого снега.
Васюк не утерпел, вместе с конниками расхохотался во все горло и, обращаясь к Ивану, еле выговорил:
— Ишь, как баско у него все. Знаешь, государь, как про то в песне поют:
В это время пьяный с трудом поднял с земли голову, показывая всей улице лицо, залепленное грязью. Любопытные, обступившие пьяного, хохотали.
— Ха-ха! Здорово! — кричали со всех сторон.
— Умылся к праздничку!
— А ты еще земно поклонись!
— Мырни еще, мырни, стервин сын, ха-ха!..
А пьяный, будто слушаясь зевак и стараясь угодить им, раз за разом по уши окунался лицом в грязь, фыркая и отплевываясь.
Все кругом хохотали, но один из конников, благообразный и суровый мужик, нахмурился и сказал резко:
— Вот такие образа божия не имут, токмо беса тешат блудным пьянством…
Васюк живо оглянулся на это замечание и перестал смеяться.
— Истинно, Ефимушка, блуд сие, — сказал он, — и горе. Наш брат до того пьет, пока рылом земли не достанет.
— И когда сие деют? — сокрушенно продолжал Ефимушка. — В страшную седьмицу! В четверток великой, когда огни святы понесут из храмов божьих!..
— А вить ныне у нас яйца красят и четвергову соль[107] жгут к пасхе, — воскликнул Юрий, — возвращаться надо! Чаю, матунька с Ульянушкой и Дуняхой все уж приготовили…
— Так и есть, — подтвердил Васюк, — с утра я видал, мамка Ульяна соль с квасной гущей мешала…
Иван, вспомнив домашние строгости насчет церковного служения и соблюдения всех обычаев и церковных правил, повелел ехать домой.
— Поспешим, — сказал он строго, — дабы не прогневить батюшку.
Подгоняя лошадей, они помчались по улицам посада, сопровождаемые неистовым лаем собак, не выносящих быстрой езды…
У себя, в княжих хоромах, Иван снял шапку и полушубок, стянул с себя валенки, лениво надел сафьяновые сапоги и, заправив в них порты, подпоясал серебряным поясом цветистую шелковую рубаху. Легкая усталость после долгой езды на свежем воздухе приятно разморила его, клонило ко сну. Борясь с дремотой, медленно брел он в трапезную матери по темнеющим сенцам.
Солнце уже село, и последние отсветы зари чуть золотили слюду в окнах. Ни о чем не думая, шел он в сумерках почти на ощупь.
Неожиданно на повороте он не столько увидел, сколько угадал прижавшуюся к стене Дарьюшку. Его протянутые вперед руки натолкнулись на теплое, нежное тело, и теплые же ласковые руки обвились вокруг его шеи.
Она прижалась грудью к его груди, и, сам не зная, что он делает, Иван крепко сжал в объятьях Дарьюшку и замер.
— Иванушка мой, — чуть слышно выдохнула она ему в ухо из самой глубины груди.
Его охватила дремотная нега, и сразу он утонул в каком-то сладостном сне наяву…
Далеко, где-то в самом конце темных сенцев, блеснула щель отворяемой двери, и сказка вся рассыпалась сразу. Дарьюшка отделилась от него, потонув в темноте.
Иван не пошел в трапезную, а, вернувшись в свой покой, лег на пристенную лавку и закрыл глаза. «Что со мной?» — подумал он и невольно улыбнулся от неведомой ранее тихой радости.
Он забыл свои разговоры с Данилкой, забыл про всякие загадки, постоянно встававшие перед ним. Все это стало ненужным, и, глубоко вздохнув, он мгновенно и крепко заснул…
Шестнадцатого апреля, на третий день пасхи, когда Кремль гудел от торжественного праздничного звона во все колокола, снова Москву охватила тревога.
Случилось это после молебна, когда собирались все к завтраку. Иван сидел в трапезной у окна на пристенной скамье, а мамка Ульянушка что-то делала у накрытого уже стола, поджидая князя и княгинь. Веселая, как всегда, она балагурила, но Иван не слушал ее. Сдвинув задумчиво брови, он старался уловить неясные мысли, что с каждым днем более и более овладевали им. Но вот он вдруг ясно и отчетливо