капризами; а вернемся — увидим, что он начал учиться играть на кифаре. Неужто мы сами не видели, что театр у всех сицилийцев в крови?… При этом вопросе начиналось всеобщее ликование, в котором принимал участие и я; а потом вспоминал Диона с его стараниями избавиться от сорокалетнего груза тирании — и начинал разрываться, не в силах понять, что же на самом деле лучше.
Мы играли в Гелоре, милях в двадцати к югу от Сиракуз, когда услышали о бандитах в горах. К этому времени у нас набралось уже порядочно серебра; из маленьких городков, которые не могли дать нам банкирских писем. Я показал труппе все наши счета; и мы решили, что мне надо поехать в город и положить лишнюю наличность в надежный банк.
Это я проделал без хлопот, а потом пошел по городу, осмотреться. В театральную харчевню мне заходить не хотелось; там сейчас никого не могло быть, кроме стариков или озлобленных неудачников; потому я выбрал винную лавку с прохладным тенистым двориком, где собирались люди более или менее знатные. Едва успел я присесть и заказать себе вина, раздался звонкий голос:
— Нико! Что ты тут делаешь?
Это оказался Спевсипп, племянник Платона.
Он перешел к моему столу; одет и причесан он был, как обычно, но я заметил, что не так он молод, как мне казалось прежде: уже за тридцать; на лице появились морщины, и рот поджат.
Я предложил ему выпить — он отказался, мол что только что сидел с компанией сиракузцев, — и спросил, давно ли он на Сицилии. Оказалось, приехал почти сразу вслед за Платоном; тому нужна была помощь человека, которому он мог доверять, и в работе и в переписке.
Спевсипп мне всегда нравился. Несмотря на свою горячность, он никогда не искал ссоры, да и отходчив был. Все соглашались, что таких голов, как у него, даже в Академии по пальцам перечесть; он лучше всех разбирался в растениях; но при этом изучал и девушек, и лошадей, и театр, так что проблем при разговоре с простыми людьми у него никогда не возникало. Я бы очень обрадовался нашей встрече, если бы не выражение его лица: что-то у них было не в порядке.
Он спросил о гастролях, — я рассказал ему; Платону полезно знать, насколько театр укоренился на Сицилии. Спевсипп кивнул, но видно было, что это самая малая из его проблем. И тогда я прямо спросил, каковы успехи Дионисия.
Он взъерошил себе волосы, вздыбив завитые кудри.
— Успехи!.. Ты же его видел, мне кажется. Какие могут быть успехи у мальчишки с книгой, когда ему показывают петушиный бой?
Я оглянулся. Достаточно долго пробыл в Сиракузах, чтобы приобрести эту привычку. Но и он был не дурак: соседние столы оказались пусты.
— Филист? — спрашиваю.
— А ты его знаешь? — Он насторожился; видно было, что хочет узнать любые мелочи об опасном противнике.
Я сказал, что едва его видел, но слышал о нем перед отъездом.
— Теперь услышишь больше. И, в основном, услышишь речи хвалебные. Ты можешь в это поверить, Нико? Этот продажный, ненасытный, распутный подонок сделал для установления тирании больше любого другого. А теперь его превозносят как здравомыслящего государственного деятеля, потому что он хочет, чтобы город по-прежнему оставался в цепях; и еще — как славного парня, потому что хозяина всех этих рабов он хочет превратить в раба своих собственных желаний.
— Ну, — сказал я, как афинянин афинянину, — они выросли без закона, как летучие мыши без света. Их, должно быть, просто слепит.
— Все мы пришли из света, Нико. Но душа может либо помнить об этом, либо забыть.
При всей его легкости, он был пропитан Академией до мозга костей.
— Ну и много помнит душа Дионисия?
Он рассмеялся, коротко, но ответил вполне серьезно:
— Достаточно для того, чтобы открыть глаза. Хотя боюсь, что не больше.
— То есть, работать он не будет; но хочет, чтобы виноват был кто-нибудь другой?
— Похоже, ты хорошо его знаешь.
— Его я не знаю; но встречал актеров, похожих на него. Однако Платон по-прежнему в фаворе?
— Об отъезде Платона он и слышать не хочет. Конечно, скандал был бы на всю Грецию; все скажут, что пошел по стопам отца. Но мне кажется, дело не только в этом.
— Мне тоже. Значит он по-прежнему влюблен?
Спевсипп досадливо поморщился. В юности он был, наверно, сногсшибателен; я бы не удивился, узнав что и ему досталась толика Платоновой любви.
— Можешь это и так называть; а можешь сказать, что он хочет быть любимым учеником Платона, не прикладывая к этому никаких усилий. Но, конечно, ему хочется стать и лучшим учеником Филиста тоже. Он уже достаточно покувыркался в логике, чтобы хоть что-то к нему прилипло. Он понимает, когда суждения противоречат одно другому, но…
— Но в глубине души он уверен, что ради него логика должна сделать исключение, верно?
Спевсипп оперся подбородком на ладонь и внимательно посмотрел мне в глаза:
— Ты что, дразнишься, что ли, издеваешься над нами?
— Да кто я такой, чтобы над вами издеваться? Фантом под маской, голос призрака…
— И ты, Нико! Даже ты!..
Резкий луч свирепого сицилийского солнца пробился через виноградную листву и высветил морщины, оставленные на его лице размышлениями и наслаждениями, подчеркнутые усталостью. Он на самом деле не оговорился: был в таком состоянии, что даже я мог его расстроить.
— Прости, — говорю. — «Кто дразнит печаль, того ждут одинокие слезы.» Но если тебе кажется, что я слишком кислый, — поговори с сицилийскими актерами. Мёдом покажусь.
— Я знаю, это жизнь твоя, — сказал он устало. — Но иногда хирург обязан резать, иначе пациент умрет.
— Да, артистов ничтожное меньшинство, это я понимаю. Но вот что запомни, Спевсипп. Когда ты сидишь в театре и смотришь нашу иллюзию, мы видим реальность. Перед тобой всего четверо, а перед нами пятнадцать тысяч. Я играю для них уже двадцать лет; это кое-чему учит.
— Что ты хочешь сказать? — резко спросил он. — Что они не откажутся от театра? Или что-то еще?
— Знаешь, и то и то. Что вы, академики, говорите о Платоне? Что он, как и его учитель Сократ, не продает свою науку, потому что предпочитает выбирать себе аудиторию, так? Но неужто он думает, что такая возможность есть у него и здесь? Нет и не будет! Ему, как и актеру, придется работать только с теми, кто пришел в его театр; а публику не выбирают.
— Платон и родился среди великих дел, и живет в них всю жизнь…
Вот еще один до сих пор его любит, подумал я. Но сказал другое:
— Знаешь, однажды на Дионисиях, за скеной, свалился один актер, смертельно больной; и послали за доктором. Тот добрый человек помчался бегом, в спешке перепутал двери — и оказался на сцене, рядом с Медеей. Платон еще не понял, куда попал?
Он глубоко вздохнул:
— Слушай, Нико, я наверно зря отказался от того вина, что ты мне предлагал.
Я подозвал разносчика. Когда мы снова остались вдвоем, он спросил:
— Как ты думаешь, что я тут делал перед твоим приходом? — Я пожал плечами. — Целыми днями я только и делаю, что мотаюсь по городу, знакомства завожу, к гетерам на вечеринки, как на работу, завожу разговоры с банщиками и цирюльниками, — всё ради того, чтобы узнать настроения людей. Это самое лучшее, что я могу сделать для Платона. Это — и еще держаться подальше от Дворца. Архонту показалось, что мы слишком близки; он меня возненавидел почти так же, как Диона.
— Возненавидел?! — Я был потрясен. — Так уже и до этого дошло?
— Тихо, — предостерег он; это мальчик принес вино. — Заклинаю тебя, Нико, об этом никому ни слова. Пока это не вышло на свет, мы каждый день хоть что-то приобретаем. Сейчас это мелочи: не так посмотрит, подколет… Но если начнется в открытую — что делать Платону? Честь, верность, преданность дружбе… Ведь это душа его! Он благороден; это самое малое, что о нем можно сказать; так что на его