Дионисий казалось сомневался, не подозвать ли его. В конце концов решил, что не стоит. Был момент, когда казалось, что и Филист спрашивает себя, не может ли он сказать что-нибудь такое, что раскроет глаза его бедному другу; потом, словно решив, что время еще не пришло, отошел. Однако остался на дальней стороне двора и стал смотреть на геометров.
Дионисий проводил его взглядом и снова повернулся ко мне. Но Филист отвлек его, и теперь он застрял. А я не знал, что он собирался сказать, и потому напомнить не мог. Выручил Платон:
— Мне кажется, мы говорили о природе актерского искусства.
Он в дискуссию не вступал, только присутствовал ощутимо; так протагонист завладевает сценой, стоит лишь ему появиться, даже если он и молчит. Таков был Платон. Его слова тотчас урезали Филиста до обыкновенного богатого старика, чересчур наряженного и раскормленного, который закоснел в своих привычках и фыркает на всё, чего не может понять. Дионисий ожил. Он снова был готов сражаться — и закончить сцену.
— Хорошо, Никерат. Но, несмотря на все твои разнообразные таланты, я бы всё-таки предпочел, чтобы ты всегда звучал так же достойно и возвышенно, как при чтении Панегирика. Сказать тебе, почему? — Я видел, что Платон пошевелился; но его ученик уже разогнался и стал недосягаем. — Любая вещь здесь, внизу, лишь отображает чистые формы, известные только Богам; и чем ближе такое отображение к подобию, тем лучше. А когда ты играешь людей с их качествами, ты отображаешь отображение, не так ли?
— Вероятно так.
Мне хотелось, чтобы он поскорее закончил.
— Значит, если ты изображаешь плохое, а не хорошее в людях, как бы хорошо ты это ни делал — на самом деле ты даешь наихудшее изображение, меньше всего похожее на настоящий образец. Разве это не следует из всего сказанного?
Я не зря встречался с Аксиотеей и ее друзьями; надо соблюдать правила игры.
— Да, — говорю. — Может и следовать поначалу…
— Послушай, Дионисий, а мы не забыли, как поздно Никерат присоединился к нам? — Чистый голос Платона звучал серебряным ножом, режущим яблоко. — Ведь мы с тобой пришли к понятию божественного оригинала шаг за шагом; а он из вежливости признал наше допущение без доказательств. Есть поговорка, что нельзя слишком много требовать от щедрого человека. Сейчас мы можем лишь поблагодарить его за то удовольствие, какое нам доставило его искусство; а позднее, когда он проследит все наши аргументы, возможно убедим его и принять наши выводы.
Дионисий казался обескуражен, да и был наверно. Однако принял эти слова, как ученик от учителя. Владыка Сиракузского флота — и крепостей, и катапульт и каторги в карьерах — надулся, словно мальчишка, которого только что отчитали. Когда он посмотрел на меня, в его взгляде была не ярость тирана, которому заткнули рот перед бродячим актером, а обида на то, что Платон не встал на его сторону.
Я пытался придумать что-нибудь учтивое, с чем можно было бы удрать от них, — и тут в конце колоннады появился Дион.
Не могу описать свои чувства в тот момент. Представляете ветер против волны? Вот он стоял, такой же как всегда, без единой низкой мысли в душе; человек, который, пообещав защиту просителю, стоял бы насмерть даже ради раба на крестьянской ферме. Но этот же человек хотел отобрать у меня не только кусок хлеба, не только репутацию, ради которой я работал всю жизнь; мне казалось, он из меня душу вынимает.
По дороге к нам он прошел мимо Филиста, и я видел, как они поздоровались. Это было приветствие открытых врагов. Они оценивали друг друга взглядом, как люди, делающие это ежедневно, оценивая свои успехи или неудачи в конфликте. Кто из них лучше — это и ребенок понял бы сразу. Филист вышел с презрительной усмешкой; Дион на него не оглянулся. Мне показалось, что он светится победой и надеждой. Он отсалютовал Дионисию. Но прежде поискал глазами Платона, издали, и от молодого человека это не укрылось.
Заметив меня, Дион не удивился; он должен был знать, что я на пути к ним. Поздоровался он официально, но я знал, что он хочет меня видеть; поэтому, когда меня отпустили, я направился к его дому. Пока ждал его в прихожей, у меня было достаточно времени на размышления, но никаких ответов я так и не нашел. Придумал только, что для этого надо быть софистом.
Наконец он появился. Соблюдая дистанцию перед слугой, он прошел к себе и послал за мной; но едва мы остались наедине — поздоровался со мной еще теплее, чем прежде. Он сиял от счастья. Я думал, со мной ему станет не по себе; но нет. Среди своих великих дел даже и не вспомнил.
Я отдал ему оба письма: его собственное и для Платона. Мою скованность он, наверно, объяснил себе дурными вестями, которые я принес; потому что прочитал письмо Архита, даже не присев. Потом, успокоившись, предложил мне вина. Чаша была италийская, роспись оттенена белым, как на его подарке в Дельфах; и меня толпой окружили воспоминания. Тот кран, и предсмертный крик Мидия, сражение в Фигилее, отец в роли Кассандры, громадный театр в Сиракузах, где Эсхил ставил своих «Персов», и Менекрат, говорящий «Под маской всё равно»… Чаша задрожала у меня в руке, но я ее угомонил; этому можно научиться. А Дион как раз ставил кувшин обратно, так что ничего не заметил.
Он поднял свою чашу:
— За счастье Сиракуз! Да благословит Зевс нашу блистательную зарю.
Я сдержался и ответил очень медленно:
— Так мы вознесем молитву Ипполита? «Дайте мне закончить жизненную скачку так же, как я ее начал»?
Он улыбнулся:
— Слушай, выбери какую-нибудь другую, чтобы знамения получше были. Ведь эту, насколько я помню, боги не приняли.
— Я вижу, ты Эврипида знаешь… Тогда тост за новые, чистые Сиракузы… Долой весь этот сброд; наемников и шпионов, обжор и пьяниц, шлюх и артистов!!! — Поднял чашу над головой и швырнул ее на мраморный пол.
Я не собирался это делать, само получилось. Вино разлетелось большой красной звездой и забрызгало нам одежду. А у ног моих лежал кусок чаши: коронованная богиня, в италийском стиле.
Дион остолбенел; сначала поразился, потом разозлился. Сицилийцы его ранга просто не знают, что такое может произойти и с ними. Ну и прекрасно, подумал я; он сейчас с афинянином разговаривает, пусть учится.
— Мне очень жаль, Никерат, что ты настолько забылся, — сказал он наконец.
— Забылся?… Нет, клянусь Аполлоном, я как раз вспомнил, кто я такой. Я простой гражданин; философию я не знаю; когда ты учился, я работал на сцене, статистом, постигал свое дело, которое ты хочешь у меня отобрать. Но кем бы я ни был, и кем бы ты меня ни назвал, одно я знаю твердо: я служу богу! И как бы я ни уважал и ни любил тебя, — подчиняться я буду только богу, а не тебе.
Он слушал молча; только при последних словах вздрогнул, словно знал их. Я подождал, но он ничего не ответил; и я заговорил дальше:
— Я на тебя молиться был готов… — Если бы я дал себе волю, то расплакался бы. — Но при всем богоподобии твоем, ты всего лишь человек. Прощай. Вряд ли мы с тобой еще увидимся. — У двери я задержался, но оставаться было совершенно незачем, потому только добавил: — Очень сожалею, что чашу разбил. Прости.
— Никерат, вернись… Прошу тебя…
Слышно было, что последние слова дались ему не легко; быть может, он произнес их впервые в жизни… Это и заставило меня вернуться.
— Иди сюда, садись. — Мы сели возле его стола, заваленного письмами и прошениями, какие посылают человеку во власти. Там были еще листы с геометрическими чертежами и схема звезд. — Друг мой, Архит мне пишет, что ты едва жизни не лишился ради поручения моего. Я расстроил тебя, и тут уж ничем не поможешь; но я сделал это необдуманно, и за это прошу прощения.
— Если это правда, то нет разницы, какими словами ты ее сформулируешь. Правда это или нет?
— Трудный вопрос… — Он опустил лоб на раскрытую ладонь. — Платон объяснил бы лучше, чем я; но