годится.
— Да, конечно. Ему бы стоило получше в себе разобраться… Но всё равно он влюблен. Юноша боготворит маску любви; это его Эрос, могущественный бог. Разве ты не знавал его в свое время?
— Нет. Наша пьеса была настоящей.
— До чего же любили вас боги! Неужто ты думаешь, что всем так везет? А тому бедному малышу во дворце пришлось сочинять свою пьесу самому. Отец его писал трагедии, а он их проживает. И точно попал в свою роль, кстати; неужели ты не видишь? Молодого аристократа — блестящего, распущенного, очаровательного и безрассудного — призывает к достойной жизни любимый философ…
Хоть раз Дион рассмеялся, вслух:
— Алкивиад! Слушай, это дело серьезное…
— Для него — очень. Он ни красотой, ни обаянием не блещет, но — как ему кажется — может уподобиться модели своей; той яркой падучей звезде. Он будет верен учению Сократа и заслужит его любовь.
— Ты не можешь так думать. Платон ведет себя безукоризненно, во всех отношениях.
— А как же иначе? Но преданность Дионисия его трогает, а он добрый человек. Ведь Сократ себе особой воли не давал; ты думаешь, Дионисий не хочет почувствовать разницу? Всё, чего он хочет, это быть любимым учеником; знать, что он на самом первом месте. А если это не получится, — как ты думаешь, — в чем он предпочтет увидеть причину: в холодности Платона или в назойливости старого соперника, не желающего уйти со сцены?
— Никерат, дорогой, это уже одна из твоих трагедий…
Сквозь его веселье проглядывало беспокойство.
— Может быть и нет, — сказал я. — Но это всё равно театр. Мне все говорят, что в политике я не смыслю; но уж ревность актер узнаёт сразу едва увидит. Тебе бы стоило последить за его глазами.
Он помолчал, кусая губы. Потом сказал:
— Знаешь, в этом ничего нового нет. Я добивался признания, выигрывая битвы и руководя посольствами, а его тем временем отец держал взаперти, как женщину. — Он не добавил, хотя наверняка знал, что это в нем воплотилась пожизненная красота Алкивиада. — Зависть его вполне естественна.
— Ну так тем более, одно к одному. Ты можешь нагрузить на осла сколько угодно, но потом он упрется и никуда не пойдет. На сколько времени вы рассчитываете? На поколение? Судя по тому, что я сегодня видел, больше года ваша лафа не продлится.
Он смотрел на меня, явно думая и о чем-то своем. Скорее всего, удивлялся, как это дошло до того, что я позволяю себе подобные вольности. Будучи человеком справедливым, он обвиняет себя, меня наказывать не станет; быть может я ему всё еще и нравлюсь даже, — но пора прощаться, пока это не кончилось. Однако оставалось еще кое-что, о чем я забыл сказать:
— Мне кажется, — говорю, — хорошо бы, чтоб друзья предупредили Платона не ходить по Ортидже одному. Солдаты хотят ему горло перерезать.
— Что?! Кто тебе это сказал?
— Да они же и сказали; я это у всех ворот слышал. Они все уверены, что он хочет их разогнать.
Он грохнул кулаком по столу, с грубой руганью, словно в походе был.
— Безмозглый сопляк! Болтает — как цирюльник, как проститутка, бабка повивальная… Из него течет, как из треснувшего кувшина…
Можно было не спрашивать, кого он имеет в виду.
— Так Платон этого не предлагал?
— Платону повоевать довелось! Конечно, он это предлагал, но не средством, а конечной целью. Когда утвердятся новые законы; когда граждане научатся общественным делам и будут довольны и преданны; когда все города, разрушенные карфагенянами, будут восстановлены и смогут сражаться вместе с нами… Надо быть сумасшедшим, чтобы разоружать город сейчас!
— А, тогда понятно; это он свои благие намерения провозгласил. Ему всегда хочется венок получить еще до состязаний.
— Расскажу тебе еще, Никерат. Это наверно вся Ортиджа знает, так почему бы не знать и тебе. Не так давно были его именины, и жертвы приносились, как всегда. Жрец начал читать обычную молитву, сочиненную при его отце, чтобы боги хранили Архонта во власти… И вдруг, на середине молитвы, Дионисий вскинул руки и закричал: «Нет, не насылайте на нас проклятия!» И тут же посмотрел на Платона, в ожидании похвалы.
Не помню, что я ему ответил. Собственно, сказать можно было всё что угодно, кроме того что я на самом деле думал. «Ради всех богов, зачем ты позволяешь такому шуту играть главного героя, вместо того чтобы взять эту роль самому?!»
Быть может он и прав был, когда сказал, что в делах я не шибко разбираюсь. Но не настолько был я глуп, чтобы предполагать, будто смогу еще когда-нибудь войти в его дом, если выскажу это вслух. Уж если я смог подумать об этом, наверняка мог и он; наверняка бывали такие моменты, когда он ни о чем другом и думать не мог, об этом и о чести своей; и так же яростно, как отметал он искушение, он отмел бы и меня, навсегда. Потому я упрятал мысль свою, но она тлела во мне, словно огонь присыпанный. И из-за этих слов, так и не высказанных до самого ухода моего, я совершенно не помню, о чем мы говорили еще.
10
Гастроли мои с Менекратом прошли отлично. Мы с ним хорошо сработались, хоть меня и предупреждали, что он упрям, у него за спиной. В Сиракузах театр вообще был полон злопыхательства. Быть может, Менекрату не нравилось, когда им командуют; но сам я ни разу не пытался, потому просто не знаю. Пробежав с ним несколько разных сцен, я понял, что актер он на самом деле хороший; так что выбирал пьесы с сильными вторыми ролями, и ни разу об этом не пожалел.
Это он предложил включить в наш репертуар современную комедию Алексия. Алексий новатор, его не только старомодные комики, но и трагики могут играть. Он не только догадался избавиться от злободневной сатиры и ругани, которые выдыхаются быстрее дешевого вина, но решился даже на то, чтобы обойтись без дешевой древней подпорки — фаллоса; его столько раз использовали за последние годы, что бедняга просто устал и вряд ли мог доставить много радости богине Талии. У Алексия реальные люди в реальных ситуациях; естественные маски для молодых или симпатичных персонажей; и — между шутками — море доброты и любви к людям. Менекрат сказал мне как-то, что когда он снимает маску — каждый раз надеется, что хоть кто-нибудь из зрителей придет домой с меньшей готовностью бить своих детей. Чувствовалось, что он при этом и свое детство вспоминает. Я тогда подумал: «Жаль, что они с Дионом никогда не смогут друг друга понять».
Мы оба начинали молодыми и нищими, обоим доводилось спать голодными на старой соломе; и теперь со смехом вспоминали об этом, наслаждаясь вкусной едой и чистой постелью в хороших гостиницах. А часто бывало и лучше: все сицилийцы помешаны на театре; и случалось, что даже такие помещики, чьи земли за горизонт уходили, не только приглашали нас ужинать, но и устраивали у себя. Они ничего другого не просили, кроме афинских и коринфских околотеатральных сплетен; а уж если тебе вздумалось попотчевать их отрывками из успешных постановок, которые еще на гастроли не пошли, — ну, тут вообще на руках носить готовы. Что до крестьян, так те могли всю ночь прошагать, чтобы увидеть пьесу, если только дела их отпускали. И в Леонтинах, и в Тавромене, в Аркаге и Геле, и даже в маленьких городках, всюду публика была отличная, понимающая все нюансы. Под синим небом цвели фруктовые деревья, холмы благоухали чабрецом, полынью и шалфеем; и, как и предсказывал Менекрат, конкурентов у нас не было. Ведущие актеры Сиракуз боялись уронить себя местными гастролями, и потому не вылезали из города, в ожидании лучших времен; а когда эти времена так и не наступали — двигались в Италию. Наш третий актер и статисты были гораздо лучше, чем мы смогли бы найти, когда работы хватало на всех. Зарабатывали мы много, и могли позволить себе задержаться в приятных местах.
Ни единый человек из всех, кого мы встречали, не верил, что в Сиракузах не будет театра. Люди смеялись или пожимали плечами; говорили, что молодой Дионисий уже прославился своими сумасшедшими