самую грудку, тут он и рассердись. И изволил написать мне письмецо: зачем, стало быть, не доглядел...
Женский голос
Савельич. И не говори, кума! Стыдно тебе, пишет, старый ты пес, что, невзирая на мои строгие приказания, не донес мне о сыне моем Петре Андреиче. Я тебя, пишет, старого пса, пошлю свиней пасти за утайку правды и потворство к молодому человеку.
Еремеевна. И только-то? Ну, счастлив твой бог, Архип Савельич! Да разве ж моя-то барыня, узнай она, что я от нее утайку сделала, так бы меня отчехвостила? И-и-и! У нас, у господ-то Простаковых, чуть что – сейчас на конюшню. Да как дерут-то, благодетели наши! Тришка-портной намедни Митрофанушке Терентьичу кафтан обузил...
Савельич. Я и молю, Еремеевна, что лишнего говорить? А все обидно. За что ж он меня старым-то псом? Я и ответил Андрею Петровичу как есть прямо: ваша, говорю, боярская воля, а только я не старый пес, я, служа вашей милости, до седых волос дожил, да! А про рану Петра Андреича ничего к вам не писал, чтоб не испужать понапрасну. А что с ним случилась такая оказия, то быль молодцу не укора: конь о четырех ногах – да спотыкается. И в потворстве я не грешен, а выдавать Петра Андреича мне тоже не след...
Уотсон. А он положительно симпатичен, Холмс, не так ли? И рассуждает с достоинством, которое сделало бы честь и джентльмену!
Сэм. Справедливо заметили, сэр! Вашу руку, старина! Браво! Виват!
Савельич. Спасибо на добром слове, сударь, хоть и выражаетесь не по-нашему. Никак, приезжие будете?
Сэм. «Вот это – чистая правда», – сказал лжесвидетель, когда его уличили во лжи. Сию минуту из туманного Альбиона.
Савельич. Аль-би... Мудрено на наш слух, сударь. Уж это не во Франции ли, не приведи господи?
Сэм. А сейчас промахнулись, дедушка. Берите выше: это Британия!
Савельич
Сэм. Слышать слыхал, почтеннейший. И не дальше чем две минуты назад. Этого вашего мосье Бопре только что оттузил мосье Гийо, камердинер господина Онегина. Не порочь, говорит, нашу нацию, бесстыдник. Не безобразничай!.. А чтоб быть с ним знакомым – нет, этой чести не имел.
Савельич. Какая честь, сударь! Самый бесчестный человек! Его, слышь ты, к Петру нашему Андреичу определили, чтоб он его по-французски и всем наукам обучал, – как будто уж и своих людей не стало, как будто без треклятого мусью дитя не умыт и не накормлен, а чему он его выучить может? Мотать да повесничать? Нет, сударь, платье, говорят, снову береги, а честь смолоду!
Еремеевна. А по мне, Савельич, что за честь, коли нечего есть? И, мой батюшка! Не для нашей это сестры, не для вашего брата. Нет, по мне господа пущай хоть какие безобразия творят, я им все одно потатчица. Холопкой была, холопкой умру, только бы куска не лишили. Черствый кусок – да мой, злодеи господа да милостивцы наши!
Савельич. Нет, не скажи, Еремеевна. Честному господину и служить лестно, а ежели кто без стыда да без совести, так тот...
Голос. Мир всей честной компании!
Еремеевна. А, Захар Трофимыч! Милости просим!
Савельич. Честь да место. Давно не видно.
Уотсон. Холмс! Что эта женщина – служанка господ Простаковых, понял и я. А кто этот неопрятный субъект с огромными бакенбардами?
Холмс. Это, Уотсон, знаменитый Захар. Слуга не менее знаменитого Обломова.
Еремеевна
Захар
Савельич. Что так? Рано бы об эту пору. Нездоров, видно?
Захар. Э, какое нездоров! Нарезался! Поверите ли? Один выпил полторы бутылки мадеры, два штофа квасу, да вон теперь и завалился.
Савельич. Тьфу, прости господи! Совсем как наш мусью!
Уотсон (в
Холмс. Успокойтесь, мой друг, ничего подобного. Просто Захар любит, мягко говоря, преувеличивать.
Еремеевна (с
Захар. Какое нынче! Всякий день так, да хорошо, коли заснет, а не заснет, так и давай браниться!
Еремеевна. Неугодлив, видно?
Захар. Так неугодлив, что беда! И то не так, и это не так, и ходить не умеешь, и подать-то не смыслишь, и ломаешь-то все, и не чистишь, и крадешь, и съедаешь... Тьфу, чтоб тебе!.. Сегодня напустился – срам слушать. А за что? Кусочек сыру еще от той недели остался – собаке стыдно бросить, – так нет, человек и не думай съесть. Спросил – нет, мол, и пошел: тебя, говорит, повесить надо, тебя, говорит, сварить в горячей смоле надо да щипцами калеными рвать; кол осиновый, говорит, в тебя вколотить надо! А сам так и лезет, так и лезет... Как вы думаете, братцы? Намедни обварил я ему – кто его знает как – ногу кипятком, так ведь как заорал! Не отскочи я, так он бы толкнул меня в грудь кулаком... так и норовит! Чисто толкнул бы... Нет, убьет когда-нибудь человека; ей-богу, до смерти убьет! И ведь за всякую безделицу норовит выругать лысым... уж не хочется договаривать.
Еремеевна. Ну, коли еще ругает, а не сейчас на конюшню да не приказывает дать двадцать пять горячих, так это славный барин. Вот я Архипу Савельичу про то толкую: коли ругается, так это дай бог здоровья такому барину.
Сэм
Захар. Чего-о? Какие такие пять золотых? Ты нешто видал? Что он говорит, православные? Ну, бывает, что греха таить, стащишь полтину-другую на табак или чтоб куму угостить, нельзя без того, а чтоб я у такого доброго, такого славного барина хоть один золотой взял? Да ты что про него полагаешь, а, нехристь?
Сэм
Захар. А кто? Покажи – кто? Я вот его...
Сэм. Вы, уважаемый. «Имеющий уши да слышит», – сказал глухой, когда у него попросили взаймы.
Захар. Я? Чтоб я? Моего барина? Шалишь, брат! Да знаешь ли ты, кто он, мой барин-то? Да тебе и во сне не увидать такого барина: умница, красавец! Я у него как в царствии небесном: ни нужды никакой не знаю, отроду дураком не назвал; живу в добре, в покое, ем с его стола, уйду, куда хочу, – вот что! А ты... У! Прикатил невесть откуда да и насмехаться? Носит вас, побродяг, по свету,