об уме птиц и мышей.
Интересно: выла ли какая-нибудь собака, предчувствуя смерть 'нездешнего' человека, который умер 'на ходу'?
Отчаянно много знаю я анекдотов. Я оброс ими, точно киль корабля моллюсками и это мешает мне плыть к совершенной истине так быстро, как я хотел бы. Истина же необходима мне: как всякий, уважающий себя человек, я хочу быть похороненным в приличном гробе.
Весьма возможно, что человек, который лежит там, под сосной – сын швейцара дворянского собрания Василия Еремина, жандармского вахмистра; Еремин оказался неспособным к трудному делу политического розыска, потому что воспитание птиц увлекало его более сильно, чем ловля человеков. И вот он переселился из казармы жандармского управления под каменную лестницу желтого с колоннами дворянского дома; там, в полутемной комнате с одним окном и важной, пузатой печью, он прожил семь лет, искусно и терпеливо обучая толстых, красногрудых снегирей насвистывать 'Коль славен наш господь в Сионе', 'Боже царя храни' и 'Господи, воззвах тебе' на шестой глас. Воспитав птицу прославлять бога и царя, вахмистр продавал ее кому-нибудь из любителей оригинального или почтительно дарил преосвященному владыке Гурию, тюремному инспектору Топоркову и другим крупнейшим и наиболее благочестивым лицам Воргорода; своим искусством и мудрой щедростью своей вахмистр Еремин приобрел вполне заслуженную известность, а также скопил семьсот рублей.
Между любимым делом он, для порядка, женился на девушке-сироте; через год она родила ему сына, нареченного, в честь жандармского генерала Платонова, Платоном; а через пять лет жена скончалась, упав с крыши, куда залезла в припадке лунатизма. Вахмистра Еремина не очень огорчила смерть жены: она была женщиной рассеянного ума, за птицами ухаживала небрежно, клетки чистила плохо и, по доброте сердца, кормила снегирей как раз тогда, когда они должны были голодать. Ибо птицы прославляют богов земли и неба только с голода, свои же свободные песни поют ради любви, так же как и другие честные художники.
После смерти жены вахмистр быстро убедился, что пятилетний сын мешает ему жить: он открывал дверцы и ломал прутья клеток, выпуская птиц, затем, безуспешно стараясь поймать их, бил посуду, падал, разбивая себе лицо, обворовывал отца и снегирей, пожирая конопляное семя. Его нужно было часто бить, но он был толстенький, пухлый и какой-то жидкотелый: побои не действовали на него.
Кроме птиц, в каменной пещере под лестницей жили черные и рыжие пруссаки-тараканы, а также мыши; мыши, тихо питаясь семенем, просыпанным птицами на пол, никому не мешали, пруссаки тоже вели себя смиренно, а черные, заползая в клетки снегирей, будили их и почти каждый вечер испуганные птицы неистово бились, передавая страх свой из клетки в клетку.
– Бей тараканов! – приказал отец, вооружив сына подошвой резиновой галоши. Платон охотно стал пришлепывать усатых сожителей к штукатурке стен, но это недолго забавляло его, он скоро понял, что источником неудобств и обид его жизни являются насекомые, птицы и отец.
Когда он дорос до школьного возраста, он стал еще более раздражать отца, обнаруживая в шалостях молчаливое упрямство, оно принимало в глазах вахмистра не только характер преступления против власти, но угрожало убить его репутацию искуснейшего воспитателя птиц.
Ибо вахмистр с великим изумлением заметил, что некоторые из снегирей, уже обученные славословиям, вдруг онемели, нахохлились более мрачно, чем это вообще свойственно им, а потом они стали несвоевременно умирать. Догадываясь о причине этих печальных явлений, вахмистр начал следить за сыном и скоро поймал его как раз в ту минуту, когда Платон, накалив шпильку на огне лампы, прижигал ею толстый черный язык одного из лучших певцов.
Схватив сына за волосы, тыкая лицом его в доску стола, солдат огорченно закричал:
– Чорт дурацкий, зачем ты делаешь это? Ведь птице-то больно? Больно, а? Говори, кривоногий дьяволенок!
– Не больно, – ответил сын, шмыгая носом, из которого брызгала кровь.
– Врешь, – как не больно?
– Они – рады.
Нужно было очень долго и разнообразно бить Платона, прежде чем он сказал, что ему надоел птичий свист, война с тараканами, что уход за снегирями и все вообще мешает ему учить уроки, и что он хочет утопиться в омуте, за мельницей.
– Попробуй, стервец! Я те утоплюсь, – пригрозил вахмистр, швырнув сына в угол, за печку, где жили тараканы и где, на жесткой кошме, спал Платон.
Вахмистр Еремин долго следил, чтобы сын не бегал зря по улицам, отпускал его только в церковь ко всенощной и обедне, заставлял помогать себе чистить лестницу, выбивать пыль из ковров и вообще всячески старался заполнить свободное время сына полезным трудом. Но все-таки Платон знал и радости, без которых совершенно невозможна жизнь больших и маленьких человечков. Осенью и зимою желтый дом дворянства сказочно оживлялся, по лестнице, парадно украшенной цветами, покрытой красным ковром, всходили, точно ангелы во сне Иакова, удивительно красивые женщины, их манил яркий свет наверху, и ласковая музыка изливалась навстречу им мягким потоком необыкновенной звучности. Платон, прикрываясь кадкой, в которой росло большое дерево, очарованно смотрел на женщин, слушал музыку, но отец, заметив его, подходил и подзатыльниками загонял под лестницу к снегирям и тараканам.
– А кто учиться будет, дурак? – грозно спрашивал он и уходил, плотно прикрыв дверь.
Платон садился учить уроки, но музыка, отрывая его от стола, поднимала на ноги; осторожно, бесшумно, точно кот за мышами, он шел темным, путаным коридором к задней лестнице на хоры и там, примостясь около музыкантов, оглушаемый визгом скрипок, ревом меди, смотрел вниз, на дно большой, ослепительно светлой комнаты. По блестящему полу, между колонн, похожих на деревья с золотыми ветвями, скользили и бегали ловкие военные, штатские; крепко обняв женщин, они кружились как заводные игрушки из раскрашенной жести, игрушки, которые свободно двигаются сами, если их завести маленьким ключиком.
Вблизи музыка была не так приятна, как издали, но все же Платон чувствовал, что она наполняет его необыкновенной, до слез сладкой скукой, заставляя забывать снегирей, тараканов, отца, учителя, мальчишек школы, не любивших его за трусость и угрюмость, филистимлян, апостолов и все остальное. Музыка уносила за пределы всего, что знакомо и обижает, что непонятно и тревожит. Иногда казалось, что музыка способна навсегда смыть неприятное и ненужное.
Отец находил его в состоянии полузабвения, отгибал железными пальцами ухо сына и, ущемив ухо, вел Платона вниз, нашептывая:
– А кто учиться будет, а кто будет дрыхнуть?
Платон снова садился к столу пред маленькой лампой голубого стекла и, преодолевая томление сладкой скуки, желание спать, пытался думать о купце, который продал двадцать два аршина сукна, об Исаве, который тоже что-то продал Иакову за похлебку, о деепричастии и сути. Пред ним устрашающе вставал кривозубый учитель; непрерывно сморкаясь, он, квакающим голосом, говорил:
– Имена существительные, суть… Повтори, Еремин!
Имена существительные не интересовали Платона, а учитель носил необыкновенную фамилию – Буздыган и, глядя на его длинное тело с головою, похожей на яйцо, на его мокрый, красный нос и слезоточивые глаза, Платон всегда с унынием думал: неужели есть такой край, где живут непохожие на людей длинные буздыгане и квакают:
– Квак? Квак?
Кроме того, Платон иногда находил, что шестью девять 'суть' шестьдесят девять, а иногда ему казалось, что это – девяносто шесть, – обе цифры, похожие на мышей, были неустойчивы, капризно кувыркались, взмахивая хвостиками вверх они давали 66, а опустив хвостики вниз обращались в 99 и совершенно нельзя было понять, когда они именно показывают настоящую 'суть'. Буздыган же упрямо доказывал, что шестью девять 54, заставляя Платона думать: как это две большие цифры, помноженные одна на другую, дают две цифры меньше их. Учитель, никогда не соглашаясь с Платоном, часто оставлял его без обеда; это вызывало побои отца и, наконец, внушило Платону упрямую мысль: все, что он обязан понять, нарочито спутано окаянным словечком учителя – 'суть', оно же сбивает с толка и самого Буздыгана, который, сердясь, сморкался и квакал все более часто, более грозно.
Из всего, чему учили в школе, только сказочные уроки веселого красавца попа Александра