землей и небом. В тот вечер, когда мать была на полпути между шестами, на высоте десять метров над манежем, ее звучание изменилось. И я услышал нечто, чего никогда прежде не слышал.
Он приближался к концу первой части, количество имитируемых голосов было максимальным, ему никогда не удавалось понять, как это у Баха так получается, иногда ему казалось, что, может быть, это не просто «Чакона», может быть, это некая текучая, умножающаяся тональная действительность, которой никогда не будет конца. Может быть, и все люди таковы, что каждый из нас — не один человек, а бесконечная последовательность уникальных комбинаций в каждый момент времени, или это уже слишком сложно, правда? Вот какой вопрос возникает во время великих импровизаций: а сможем ли мы вообще вернуться к теме и основной тональности?
— Тоска по Божественному, — продолжал он. — По тому, чего никогда не сможет вместить физическая форма — она усилилась у нее. В последние месяцы. Я слышал это. Не так уж заметно она изменилась. Но это имело решающее значение. Обычно я всегда слышал в ней ту ее часть, которая постоянно прислушивалась ко мне. К отцу. К репетициям, и уборке, и покупкам, и приготовлению пищи, и нашим будням. Но в то мгновение эта знакомая мне часть затихла. И усилился звук чего-то другого. Я знал это еще перед тем, как все произошло. Что она забыла обо всем другом. И помнила только о Боге. Я смотрел ей в глаза. Они были отсутствующими. Но совершенно счастливыми. И тут она упала.
Тема вернулась, намеком обозначив скорый конец первой части, в партитуре «Чаконы» нет паузы, но Каспер остановился.
— Я подошел к ней. Все остальные были словно парализованы, только я смог сдвинуться с места. Я слышал ее звучание. Тело было мертво. Но звук жил. И он не был печальным. Он был счастливым. Произошедшее не было несчастным случаем. Если смотреть на него с какой-то высшей точки зрения. С высшей точки зрения она просто выбрала свою дверь. В каком-то смысле лучшую из возможных.
Он встретился с Синей Дамой взглядом. Частота ее была такой же, как и у него. Он не знал, с какой болью ей пришлось столкнуться в ее жизни. Но он почувствовал, что она понимает его боль. И не просто понимает.
— Но для нас с отцом это было нелегко.
Смычок опять нашел струны.
— Вторая часть в мажоре. Милосердная. Глубокое горе. Для меня она была как бальзам на раны. Бах потерял близких, также как и я, — я слышал это. И нашел путь преодоления утраты. Я играл ее снова и снова. Послушайте-ка: утешение звучит почти торжествующе. Он заставляет скрипку звучать как трубы. Вот здесь, на сто шестьдесят пятом такте, он усиливает эффект фанфар тем, что в затакте к двудольному такту играет третьим пальцем на струне ре и одновременно играет на открытой струне ля. Тем самым обертоны ля усиливаются. Послушайте, это продолжается до сто семьдесят седьмого такта. Здесь начинается тихая, глубокая радость. С множеством пауз, создающих чувство меланхолии. Он примирился со смертью. И кажется, что уже все. Но это не все. Нечто большее ожидается впереди. С двести первого такта ввысь начинает подниматься космический корабль. Вторая часть заканчивается пассажами арпеджио, как и первая часть. А теперь послушайте начало третьей части.
Он взял четырехголосный аккорд.
— Мы снова в тональности ре-минор. Это тот же аккорд, который Брамс использует в своем первом концерте для фортепьяно, во вступительной теме. «Чакона» преломляется через всю классическую музыку. Мы приближаемся к двести двадцать девятому такту, где Бах использует бариолаж, он балансирует между открытой струной ля и возникающими на струне ре звуками. Одновременно слезы и удивительная мощь. Возвращается смерть из первой части, но теперь в свете утешения, и торжества, и успокоения сердца из второй части. Это музыка, которая вырывается из помещения. Это такой способ жить, когда смерть все время рядом, и тем не менее всегда много сил, энергии и сострадания. Послушайте вот это: начиная с двести сорок первого такта и дальше. Это сама смерть, просветленная сознанием. Бах не просто говорит, что можно пройти с открытыми глазами через смерть. Он сам это делает-в своей музыке делает это. В чем тут секрет? Вот это я и хотел спросить.
— Прощение, — ответила она. — Секрет в прощении. Прощение не наполнено никакими чувствами, оно очень близко к здравому смыслу. Оно приходит, когда ты понимаешь, что другой человек не мог поступить иначе, а только так, как поступил. И что ты сам не смог бы. Мало кто из нас на самом деле имеет выбор в решающих ситуациях. Ты потерял близкого человека. И до сих пор винишь в этом всех женщин. И меня тоже.
Она замолчала. Он хотел бы задать ей другие вопросы. Куда отправляется Максимилиан? Откуда она, эта его любовь к Стине? К Кларе-Марии?
На эти вопросы уже были даны ответы. Они с Синей Дамой находились там, где находятся ответы. Или стояли на пороге — она подвела его к порогу. Он не знал, кто исполняет музыку, но она звучала — кто- то заботился о целостности и гармонии. Он видел перед собой женщину, но она вибрировала так, словно была частью «Чаконы». Еще он слышал Клару-Марию, Стине, Максимилиана. И свою мать. Мы навсегда опутаны переплетением звуков и чувств, и для этого переплетения, строго говоря, не имеет значения, живы люди или нет.
Он положил скрипку в футляр — кто-то положил скрипку в футляр.
Он встал с кресла, не понимая, как ему это удалось. Библия, как известно, полна историй о глухих, которые начинают слышать, и парализованных, которые начинают ходить, но одно дело слушать истории, другое дело — участвовать в них.
Он сел ей на колени — верхом, лицом к ней, так как могла бы женщина сесть на мужчину.
— Не знаю, можно ли попросить разрешения потрогать вашу грудь? — спросил он.
Она расстегнула свою похожую на халат форму. Его руки скользнули по ее коже. Ей было, по меньшей мере, семьдесят. Кожа была похожа на пергамент, но вибрировала жизнью.
Плотность ткани напомнила ему о том, что она никогда не кормила.
— А как это чувствуется, — спросил он, — что так и не было детей?
— Однажды, когда мне было лет шестнадцать, у нас с матерью Рабией кое-что случилось, можно сказать, что происшедшее в каком-то смысле было похоже на твою трагедию. Это было одно из тех несчастий, после которых ничто уже не может быть как прежде. После этого у меня появилось чувство, что все дети на самом деле мои. Что было бы совершенно бессмысленно на основе незначительной биологической общности называть некоторых детей особенно своими. С тех пор я принадлежу — так мне, во всяком случае, кажется — всем детям.
Ее нормальное звучание и краски стали возвращаться. Вернулся понемногу и окружающий мир. С ним и африканка.
Она стояла на дорожке в нескольких шагах от них, вежливо ожидая. Рядом с ней стояли несколько детей. Каспер узнал среди них своего подельника с набережной Кристанс Брюгге, мальчика с диагнозом DAMP и водянкой в голове.
Он пересел обратно в кресло. Сам поехал вперед. Африканка заняла место за его спиной.
— Выдающиеся ученики, — пояснил он, — всегда требовали особенно интенсивного духовного руководства.
Дети задумчиво провожали его взглядом.
— Думаю, тебе надо рассказать об этом полиции по делам иностранцев, — сказала африканка. — Они ждут тебя уже час.
3
Кроме него и сестры Глории, в помещении находилось пять человек: Синяя Дама, Мёрк, женщина со Странвайен, которая потом перевязывала его в полицейской префектуре, человек со свекольным лицом и изумрудными глазами. Кроме них — хорошо одетый старик из Министерства по делам церкви, Вайдебюль. Они сидели за прямоугольным столом, за которым Каспер впервые увидел мать Марию. На столе стоял магнитофон «Награ».
— Мы говорили с Кларой-Марией, — сказал пожилой человек, — по телефону, несколько раз, мы