никогда не будет способна. Но и этого ему вполне хватило.
Они остановились перед дверью, дверь открылась, она выкатила его в сад.
2
Синяя Дама сидела на каменной скамье, под мышкой у нее был его футляр со скрипкой. Она не спеша поднялась навстречу и взялась за спинку инвалидного кресла. Африканка исчезла. Игуменья медленно покатила его по тропинке вдоль озера.
Свет и звуки весны ударили ему в кровь, словно буйное вино, словно первый бокал выдержанного шампанского «Krug» урожая лучших лет: в знаменитые сорта шампанского — в тот миг, когда оно оказывается во рту, — жизнь вдыхает сам Создатель, а потом эта жизнь превращается в постоянно возвращающееся воспоминание — фрагментарное, непроизвольное и внезапное, — словно от воздействия галлюциногенов.
Шурша тем, что очень скоро станет буковой листвой, теплый ветерок играл «Весну священную», и тем не менее Каспер слышал, что где-то в весенней музыке сотворения мира притаилась зима. Во вкусе шампанского скрывалась ангостура.
— За тобой пришли двое из Отдела полиции по делам иностранцев, — сказала Синяя Дама.
Она положила скрипку ему на колени.
— В великих духовных традициях, — продолжала она, — учитель не имеет права побуждать ученика задавать вопросы. Даже в самых напряженных ситуациях. Даже если понятно, что другой возможности задать вопрос может и не представиться.
Голос ее был серьезным. Но ему показалось, что на самом деле она его слегка поддразнивает. Он почувствовал прямо-таки физическую неприязнь. Никакого сочувствия с ее стороны!
— Совершенно ясно почему, — продолжала она. — Учитель не может создать открытость в ученике. Ни один человек не может заставить другого открыться. Мы можем только ждать. И попытаться проникнуть внутрь, если эта открытость возникнет. Правда, похоже на твою профессию?
Она остановилась. Нет, все-таки он услышал ее сочувствие. Оно не имело границ. Оно охватывало Багсверд со всеми прилегающими районами. Она действительно его поддразнивала — теперь он в этом не сомневался. И еще в ее сочувствии звучала нота банальной грубости.
Она говорила, обращаясь прямо к его мыслям.
— Некоторые мировые религии зашли слишком далеко. Стремясь отделить зло от добра. Христианство — не исключение. Это не значит, что не нужно проводить границу. Но если деление это будет слишком жестким, оно перестанет быть гуманным. Мне всегда очень нравился Лейбниц. В «Теодицеи» он говорит, что Бог — все равно что какая-нибудь кухарка. Вот она испекла хлеб, постаравшись как могла. В результате — все имеет значение. В том числе и подгоревшая корочка. В каком-то смысле зло также происходит от Бога. Иначе невозможно было бы жить на этом свете. Нам, людям. Со всеми нашими недостатками. Я всегда чувствовала, что Лейбниц — великий старец. Мы просто еще не успели его канонизировать. Живи он сейчас, он вполне подошел бы мне как мужчина.
Каспера передернуло, и он чуть не свалился со своего кресла. Нахальство, конечно, не порок. Но кто, кроме клоунов, имеет патент на нахальство? В церкви, во всяком случае, ему места нет. Церковь должна выдерживать определенную тональность. Это нам, простым смертным, дозволено пользоваться диссонансными интервалами.
Кресло остановилось у скамейки, она села.
— Одноразовое тело, — продолжала она. — Так мать Рабия называла нашу физическую оболочку. Она неотделима от сексуальности. Ни один человек, все еще сохраняющий физическую оболочку, не может быть полностью лишен сексуальности. Я бы не могла обойтись без мужчин. Все еще не могу. И никогда не смогу.
Она беззаботно засмеялась, как маленькая девочка. Каспер почувствовал на губах вкус шампанского. Он услышал новый звук. Это был более глубокий уровень доверия. Звук этот происходил из его собственной системы.
— Я хочу задать один вопрос, — сказал он.
Он открыл футляр и достал скрипку.
— Речь пойдет о «Чаконе», — пояснил он.
Он настроил скрипку. Потом разбежался — и прыгнул. В музыку. Одновременно он заговорил. Он и пел, и говорил одновременно. Следуя за музыкой. Как будто его слова были текстами хоралов, на которых Бах построил свое произведение.
— Она состоит из трех частей, — говорил он, — это такой триптих, она трехстворчатая, как алтарь. Я всегда знал, что в этом сочинении спрятана дверца на Небеса, оно — некая звуковая икона, мне это стало ясно с тех пор, как я впервые услышал его. И я всегда знал, что речь в нем идет о смерти. Мне тогда было четырнадцать, это было вскоре после смерти матери.
Музыка забирала все силы, в «Чаконе» нет ни одного такта, который нельзя было бы озаглавить «Мужчина или женщина борются со скрипкой». И тем не менее он услышал сосредоточенность женщины. Сосредоточенность была беспредельной. Она обращала озеро, и лес, и небо к происходящему — и растворяла их в самой себе. Окружающий мир растаял, остались только он, она, скрипка и Бах.
— Она была королевой свободно натянутой проволоки, — продолжал он, — с технической точки зрения это самая трудная цирковая дисциплина. Представьте себе: начало семидесятых, еще нет обязательных предписаний о страховке, случалось, что она выступала и без нее.
Его пальцы стали двигаться быстрее.
— Ре-минор, — сказал он. — Это о смерти. Бах потерял Марию-Барбару и двоих детей. А он любил ее и любил их. Это написано о смерти. Прислушайтесь к неумолимости, неотвратимости судьбы, ведь все мы умрем. И попробуйте услышать, как он вот здесь, в первой части, меняет регистр, использует квадруполь для создания иллюзии нескольких скрипок, ведущих диалог друг с другом. Они создают то многоголосие, которое звучит в каждом человеке, во всех нас. Некоторые из этих голосов примут смерть, другие — нет. А теперь начинается длинный пассаж арпеджио, стремительный пассаж, ощущение концентрации энергии усиливается за счет движения по трем или четырем струнам, вы слышите? Можно поклясться, что звучит, по меньшей мере, три скрипки.
Он видел только ее глаза. Звучание ее стало невыразительным. Ее сострадание окружало его со всех сторон, он находился в колбе — в каком-то концертном зале, наполненном безоговорочным пониманием и приятием.
— Я смотрел на нее из-за кулис. Наверное, пару раз в году она выступала без страховки. Отец не видел ни одного из этих представлений. Если все шло к тому, что она сейчас попросит убрать сетку, он сразу же уходил. Но я смотрел все эти представления. Я всегда понимал ее. Трудно объяснить это словами. Но в те вечера она звучала как-то совершенно иначе. Абсолютно спокойно. Если уж говорить всерьез, то выступала она без страховки по двум причинам. Одна из них — она любила цирк и своих зрителей. Цирк всегда очень близок к смерти. В цирке очень мало обмана. Почти нет декораций. Никаких подкидных досок, позволяющих создать иллюзию при прыжках в высоту. Никаких каскадеров, никаких дублеров. Цирк — это крайняя форма проявления сценической честности, вот эта честность и была крайне важна для нее, цирк стал для нее неотделим от любви.
Жалобная настойчивость музыки в его руках усилилась.
— Вторая причина была связана с ее глубинной тоской. Она никогда не говорила об этом. Но я это слышал. Слышал ее непрерывный звук, некий сердечный органный пункт, понимаете, что я имею в виду? Его можно услышать у некоторых великих музыкантов. У некоторых великих комиков. Альпинистов. Я слышал его у Тати. У Месснера.[83] У вашего сумасшедшего водителя. Это страстное желание получить ответы на проклятые вопросы. Стремление к Божественному. Спрятанное под гримом. Под абсолютно неестественным гримом. Настоящая тоска. Для тех, кто вообще способен это почувствовать, это было прекрасное и чрезвычайно хрупкое равновесие. Между