железные ворота и делаю крюк мимо старинных надгробий, на которых выбиты даты восемнадцатого века. Внизу, как на блюде, лежит городок, по которому петляет грязно-зеленая речка, а на востоке громоздятся огромные махины гор. Деревца на кладбище в основном тоненькие и чахлые. Руфи и Амос похоронены подле группы кленов: летом они дают густую прохладную тень, а осенью их красные листья кружатся над могилами. Зимой же остаются лишь голые ветки, сквозь которые открывается вид на многие мили вокруг, причем о лежащем внизу городке напоминает лишь идущий к небу дымок. Встарь, как я ни тосковала по Техасу, во мне нет-нет да просыпалась какая-то нежность к Таллуле: ведь городок с таким кладбищем не мог быть совсем уж пропащим. Бывало, расставив цветы и направляясь домой, я на многое смотрела уже совсем иначе.
Проковыляв по посыпанной гравием дорожке, я миновала целый лес из надгробий Креншо и Пеннингтонов и подошла к камню единственного Прэя на всем погосте.
— Добрый день тебе, Амос, — пожелала я ему и, опустившись на коленки, отряхнула листья с его плиты. На ней уже вырезали и мое имя: «Минерва Прэй», только пока что без даты смерти. Что ж, я не возражаю. Только тут я и видала свое имя, написанное печатными буквами. Я подобрала искусственные цветочки, рассыпанные ветром, а затем вынула из авоськи пару пластиковых роз, закупленных впрок в «Биг лотс». Все вместе я красиво расставила в гранитной вазе. Затем кряхтя поднялась с колен и шагнула к могиле Руфи. Я хотела похоронить ее рядом с отцом, и это мне удалось: тогда, в семьдесят пятом, на кладбище было еще не так тесно. Я убрала подвядшие после недавнего града пуансеттии и расставила розы. Отойдя назад, я залюбовалась наведенной красотой. Самые роскошные могилы — я, разумеется, не о свежих — были убраны живыми венками, оставшимися после Рождества. Сплетенные из веточек сосны и кедра и перевитые красными лентами, они выглядели очень нарядно. В следующем году, с божьей помощью, надо будет принести сюда украшенные леденцами гирлянды. Джо-Нелл все подбивает меня украсить могилы фонариками (она говорит, теперь есть и такие, что работают на батарейках), но боюсь, кто-нибудь решит, что на холме живут призраки.
Дел-то было еще много — зимой могилы кажутся тоскливыми и заброшенными, — но я уже порядочно утомилась. Годы берут свое! В молодости, да и в зрелые годы, как-то не верится, что до такого дойдет: что в старости не будет сил даже на то, что в радость. К концу жизни у меня осталось лишь изболевшееся сердце да неухоженные могилы. Ветер раздувал полы пальто и хлестал ими меня по ногам. От холода заныли все косточки, а окоченевшие пальцы почти не гнулись. Я глянула на небо — жемчужно- серое, оно подернулось легкой дымкой, мерцавшей в вышине. Затем я двинулась к дорожке, засунув руки глубоко в карманы и пару раз обернувшись к Амосу и Руфи.
— До встречи, — сказала я им, — и с Новым годом вас обоих!
Просто стыд берет, что некоторые не убирают пуансеттии аж до самой Пасхи! Видать, забот полон рот. К тому же зимою в Теннесси так зябко, что из дому и выходить-то не хочется. Нет, на кладбище хорошо летом. Городок кажется таким пригожим, окруженный реками и горами, напоенный солнцем, под розовым кисейным небом с кружевными облачками. С кладбища я видала красивейшие закаты. Некоторые все копаются, обсаживают могилы ирисами, чтобы вышла живая изгородь. Но я так не делаю. Мне нравится следить, как постепенно уходит лето, нравится выпалывать сорняки и чувствовать, как солнышко припекает спину. В июне, по утренней прохладе, я сперва убираю могилы Амоса и Руфи, а потом берусь за чью-нибудь чужую могилку, которая выглядит неухоженной. Порой даже кажется, что мертвых я знаю лучше, чем живых.
Когда приходит лето, я превращаю эти могилки в цветущий сад. С утра готовлю себе бутерброд, наливаю в баночку сладкого чаю и набираю в саду корзинку роз и дельфиниумов. Я начинаю полоть с краешка и вырываю все сорняки, весь черничник и дикие маргаритки. Оголодав, уплетаю свой бутерброд под дубом, на котором каждый год вьет гнездышко какая-то красная птичка. Иногда я закусываю тунцом, а иногда — яичным салатом. Я растягиваю удовольствие и любуюсь лежащим внизу городком с высокими белыми колокольнями, покосившимися крышами и машинами, жужжащими, точно шмели, на Вашингтон- авеню. Дни похода на кладбище бывают долгими и упоительными. Я вроде бы наедине со своими мыслями, но в то же время меня словно окружают тени родных. Скорей бы уже наступила весна! Спускаясь с холма, я услышала, как в ветвях одного из дубов запела иволга. Этой пташки я не слышала со времен своей юности в Маунт-Олив, и ее пение согрело мне душу. Я поняла, что это
ФРЕДДИ
Едва войдя в центральную городскую больницу, я горько пожалела, что выкрала тогда в Мемфисе эти проклятые органы. Элинор направилась прямо к лифту, а я так и застыла в холле, кивая седовласым клеркам в регистратуре и прислушиваясь к шороху электрических дверей. За стеклянной перегородкой стрекотал матричный принтер, из которого постепенно вылезал лист бумаги. Без умолку звонили телефоны, и десятки разных голосов то и дело что-то отвечали, словно эхо, передразнивая друг друга. Я прошла через холл, улавливая обрывки разговоров из амбулаторного отделения.
— Простите, но нам нужен ваш страховой полис, чтобы…
— Ваше полное имя, пожалуйста.
— А это больно? Я почувствую боль?
— Пожалуйста, посидите здесь, пока вас не вызовут.
Пока мы с Элинор дожидались лифта, голос оператора из-под потолка непрерывно вызывал врачей: «Доктор Джемисон, зайдите в реанимацию. Доктор Траммел, перезвоните по номеру 6919. Доктор Грэнстед, вас ждут в операционной». Я уже и забыла авторитарную атмосферу больницы. Став пациентом, ты полностью отдаешься во власть совершенно чужих людей: медсестер, техников, диетологов, флебологов. Меня всегда раздражала эта система. Уже далеко не в первый раз мне пришло в голову: не оттого ли я выкрала органы, что
Реанимационная сестра пустила нас к Джо-Нелл, но та спала. Ее палата была частично застеклена: воздух в ней стоял прохладный и какой-то кислый. За ее кроватью выстроилась целая шеренга металлических аппаратов: подача кислорода, аспиратор, отсасывающий жидкости из полостей тела, сфигмоманометр, который измеряет артериальное давление. Ее капельница сообщалась с прокалиброванным агрегатом, который периодически клокотал, словно внутри него бился замурованный попугай. Мне показалось, что все реанимационные отделения одинаковы: в них всегда зима, и все словно тонет в снегах, льдах и коме.
— Мы скоро вернемся, — шепнула Элинор медсестре, которая пожала плечами и продолжила читать лист назначений.
Зал ожидания находился в новом кирпичном крыле больницы. В нем едва уловимо пахло специями, словно сквозь систему вентиляции прокачивали ароматическую смесь. Я не бывала в больницах со времен медицинского колледжа и удивилась, что в них теперь пахнет чем-то кроме лекарств; быть может, это только в центральной больнице Таллулы — лишь в этом крыле, на этом этаже, в этом безумном городишке.
Я оглядела зал: он был полон незнакомых лиц, дружно глазевших на нас с Элинор. Опустившись на стул с прямой спинкой, я запрокинула голову и закрыла глаза. До меня донесся голос оператора, гнусаво сообщавший, что Джексона Маннинга ждут в педиатрическом отделении. Мне невольно представилось, насколько иной была бы моя жизнь, не укради я тогда эти органы. В воображении зазвучал голос, произносящий мое собственное имя: «Доктор Мак-Брум, зайдите в операционную». Я бы носила накрахмаленный халат с моей фамилией, вышитой на кармане, а на шею вешала бы черный стетоскоп. Писала бы я с сильным наклоном, нечитабельным, как иероглифы, почерком. Я представила, как шагаю по