чистоты, что пусть лучше сгорит «тьма-тьмущая» ее знакомых, чем «Джоконда». Мысли эти, хотя и казались ее приятельницам парадоксальными, заставляли их смотреть на нее снизу вверх, и этим же мыслям она была обязана еженедельным визитом бельгийского посланника, так что тот мирок, где она была солнцем, пришел бы в изумление, если б узнал, что где-то еще, как, например, у Вердюренов, ее считают глупенькой. Вследствие живости своего ума г-жа Сван предпочитала мужское общество женскому. Критиковала она женщин с точки зрения кокотки: отмечала в них недостатки, которые могли повредить им в глазах мужчин, — некрасивые запястья, плохой цвет лица, безграмотность, волосы на ногах, дурной запах, подкрашенные брови. О той женщине, которая в свое время проявила к ней снисходительность, бывала с ней любезна, она отзывалась не так строго, особенно если с этой женщиной случалось несчастье. Искусно защищая ее, г-жа Сван говорила: «К ней несправедливы, она очень милая женщина, уверяю вас».

Не только обстановку в гостиной Одетты, но и самое Одетту с трудом узнали бы и г-жа Котар, и все, кто бывал у г-жи де Креси, если бы давно ее не видали. Она казалась гораздо моложе своих лет, чем тогда. Производила г-жа Сван такое впечатление, конечно, отчасти потому, что она пополнела, лучше выглядела, потому что у не был теперь вид женщины более уравновешенной, посвежевшей, отдохнувшей, а кроме того, от модной гладкой прически лицо ее словно стало шире, розовая пудра оживляла его, и ее глаза уже не казались такими выпуклыми, как прежде, профиль — таким резко очерченным. А еще одна причина перемены заключалась в том, что, дойдя до середины жизни, Одетта наконец открыла — или придумала — свой облик, неменяющуюся «характерность», особый «вид красоты» и отдельным своим чертам, долгое время зависевшим от случайных и бессильных прихотей плоти, как бы сразу на несколько лет старевшим от малейшей усталости и с грехом пополам, в соответствии с ее расположением духа и с ее видом, составлявшим нестройное, будничное, незавершенное и все-таки прелестное лицо, придала постоянство типичности, наложила на них печать неувядающей молодости.

В комнате Свана не было последних прекрасных фотографий его жены, на которых по одному и тому же загадочному и победоносному выражению можно было узнать, в каком бы платье и шляпе она ни снималась, ее торжествующий силуэт и торжествующее лицо, — их заменял ему появившийся у нее еще до образования этого нового типа лица маленький, совсем простой старинный дагерротип, на котором юность и красота Одетты, еще не найденные ею, казалось, отсутствовали. Но Сван, остававшийся верным прежнему очерку или же вернувшийся к нему, конечно, предпочитал молодую и хрупкую женщину с задумчивым и утомленным лицом, в такой позе, как будто она идет и в то же время не двигается, ту женщину, в которой было больше боттичеллиева изящества. И правда, он все еще видел в Одетте женщину Боттичелли, и это доставляло ему удовольствие. Одетта же старалась не оттенять, а, напротив, возмещать или затушевывать то, что ей в себе не нравилось, то, что для художника, быть может, являлось «характерным», но что она, как женщина, считала недостатком, и она слышать не хотела о Боттичелли. У Свана была чудная восточная шаль, розовая с голубым, которую он купил потому, что она была совершенно такая же, как покров божьей матери на Magnificat'e.151 Но г-жа Сван не носила ее. Только однажды она разрешила мужу заказать для нее платье, усеянное маргаритками, васильками, незабудками и колокольчиками, как у Весны.152 В те вечера, когда Одетта казалась усталой, Сван шептал мне, что она незаметно для себя придала своим задумчивым рукам сходство с расслабленными, какими-то даже страдальческими руками божьей матери, которая, перед тем как писать в священной книге, где уже начертано слово Magnificat, опускает перо в чернильницу, протянутую ей ангелом. «Только не говорите ей; если она узнает, то непременно примет другое положение», — добавлял Сван.

Если не считать таких мгновений невольной размягченности, когда Сван пытался вновь обнаружить в Одетте печаль боттичеллиева ритма, ее тело вырезывалось теперь цельным силуэтом, обведенным одной «линией», и эта линия, чтобы дать точный абрис женщины, отказалась от пересеченных местностей, от бывших некогда в моде искусственных выступов и впадин, от выкрутасов, от многосложной раскиданности, но она же там, где анатомия допускала ошибку и зачем-то отступала от безукоризненно выполненного чертежа, одним каким-нибудь смелым поворотом выпрямляла естественные отклонения, она исправляла на всем своем протяжении недостатки, свойственные как фигуре, так и тканям. Подушечки, «сиденья» безобразных «турнюр» исчезли так же, как и возвышавшиеся над юбкой, распяленные китовым усом корсажи с баской, в течение долгого времени утолщавшие Одетте живот и создававшие такое впечатление, точно Одетта состоит из разнородных частей, которые никакая индивидуальность не могла бы соединить. Вертикаль «бахромочки» и кривая рюшей были вытеснены выгибом тела, колыхавшим шелк, как колышет море сирена, и очеловечивавшим подкладочную ткань благодаря тому, что тело, как стройная и живая форма, наконец-то высвободилось из хаоса и из пелены тумана низложенных мод. И все-таки г-жа Сван хотела и умела сохранить нечто от прежнего, сочетая это с модами новыми. В те вечера, когда мне не работалось и когда я знал наверное, что Жильберта ушла с подругами в театр, я без приглашения шел к ее родителям и часто заставал г-жу Сван в изящном дезабилье: на ней была юбка красивого темного цвета — вишневого или оранжевого, и эти цвета словно приобретали особое значение благодаря тому, что они уже вышли из моды, а юбку наискось пересекал широкий ажурный клин черных кружев, напоминавший стародавние воланы. Как-то, в еще холодный весенний день, г-жа Сван взяла меня с собой, до моей ссоры с ее дочерью, в Зоологический сад, от ходьбы ей становилось жарко, и когда она распахивала жакетку, я видел зубчатую «надставку» блузки, похожую на отворот жилета, вроде тех, какие она носила несколько лет назад, непременно с зубчатыми бортами; а галстук из «шотландки», — ему она не изменила, она лишь смягчила его тона (красный цвет сменила на розовый, синий — на лиловый, но от этого «шотландка» напоминала теперь последнюю новость: переливчато блестевшую тафту), — г-жа Сван подвязывала под подбородком так, что было непонятно, как он держится, — невольно приходила мысль о «завязках» от шляпы, однако шляп тогда никто уже не подвязывал. Сколько бы г-жа Сван так ни «продержалась», молодые люди, силясь постичь ее искусство одеваться, все равно говорили бы: «Госпожа Сван — это целая эпоха, правда?» Как в прекрасном стиле различные формы, скрепленные незримой традицией, наслаиваются одна на другую, так в туалетах г-жи Сван смутные воспоминания о жилетах, буклях и тут же пресекаемая тенденция к «Прыгай в лодку»153, вплоть до отдаленного, неявного подобия тому, что носило название: «Следуйте за мной, молодой человек», — все это содействовало распространению под вполне определенной оболочкой недовершенного сходства с более старинными формами, чего никакая портниха или модистка не сумели бы добиться, и вот эта связь со стариной не выходила у вас из головы, а г-жу Сван облагораживала — быть может, потому, что бесполезность ее уборов наводила на мысль, что они соответствуют не только утилитарным целям, быть может, оттого что в них сохранилось нечто от минувшего, а быть может, дело заключалось еще в особой манере одеваться, свойственной только г-же Сван, манере, благодаря которой у самых разных ее нарядов вы обнаруживали семейное сходство. Чувствовалось, что она одевается так не только потому, что это удобно или красиво; туалет был для нее утонченной и одухотворенной приметой целого периода в истории культуры.

Если Жильберта, обычно приглашавшая на чашку чая в дни приемов матери, куда-нибудь уходила и мне можно было пойти на «журфикс» к г-же Сван, я всегда видел на ней красивое платье, иной раз — из тафты, в другой раз — из фая, из бархата, из крепдешина, из атласа, из шелка, и эти платья, не такие свободные, как дезабилье, в котором она обычно ходила дома, словно надетые для выхода, вносили в ее дневной, домашний досуг бодрящее, деятельное начало. И конечно, смелая простота их покроя очень шла к ее фигуре и к ее движениям, которым рукава точно придавали менявшуюся каждый день окраску: синий бархат выказывал внезапную решимость, белая тафта говорила о хорошем настроении, а некая высшая, благородная сдержанность в манере поводить плечом облекалась, чтобы оттенить себя, в черный крепдешин, блиставший улыбкой великих жертвоприношений. И в то же время к этим ярким платьям сложность «гарнитуров», не преследовавшая никаких практических целей, не желавшая выделяться, прибавляла что-то свое, бескорыстное, задумчивое, таинственное, сливавшееся с грустью, которая всегда жила у г-жи Сван — хотя бы в пальцах и в синеве под глазами. Помимо обилия брелоков с сапфирами, эмалевых четырехлистников, серебряных медальончиков, золотых медальонов, бирюзовых амулетов, цепочек с рубинами, топазовых ожерелий, рисунок на кокетке самого платья, заявлявший о своем давнем происхождении, ряд атласных пуговичек, ничего не застегивавших и не расстегивавшихся, сутаж, которому хотелось доставить нам удовольствие добросовестностью, сдержанностью скромного напоминания о себе, все это в такой же мере, как драгоценности, словно стремилось, — а иначе оно не имело бы права на существование, — открыть некую тайну, быть обетованием любви, выражать признание, содействовать

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату