я, как об этом все твердила г-жа Котар, «с первого взгляда, мигом покорил госпожу Вердюрен», а между тем докторша еще ни разу не видела, чтобы г-жа Вердюрен «сразу сдалась». «У вас, наверно, взаимное притяжение», — добавляла г-жа Котар. Жильберте скажут, что я говорил о ней как подобает — с нежностью, но что я обхожусь без нее, а между тем, как мне казалось, ей было скучно последнее время со мной именно потому, что я могу без нее жить. Я сказал г-же Сван, что мне тяжело быть с Жильбертой. Я сказал это ей так, словно решил никогда больше с Жильбертой не видеться. И самой Жильберте я собирался написать письмо такого же содержания. Но от себя я требовал, — чтобы не пасть духом, — крайнего и непродолжительного усилия: оттяжки всего на несколько дней. Я говорил себе: «Это я в последний раз отказываюсь от свидания с Жильбертой, а на следующее приду». Чтобы мне не так трудно было расстаться, я не представлял себе разлуку окончательной. Но я предчувствовал, что она именно такою и будет.
На этот раз первое января было для меня особенно мучительным. Когда человек несчастен, всякая памятная дата и годовщина, конечно, мучительна для нас. Но если это, например, утрата дорогого существа, то страдания причиняет лишь необычайная яркость сравнения с прошлым. У меня же еще к этому примешивалась смутная надежда на то, что Жильберта, предоставив мне сделать первый шаг и убедившись, что я его не сделал, ждет лишь Нового года, чтобы написать мне: «Что же это такое? Я от вас без ума, приходите — мы должны объясниться начистоту, я не могу без вас жить». В течение последних дней старого года мне казалось, что в получении письма есть доля вероятия. Быть может, оно было бы написано по-другому, но, чтобы поверить, что придет именно такое письмо, нам достаточно пожелать, ощутить потребность. Солдат убежден, что получит отсрочку, которую можно будет потом продлевать без конца, до того, как его убьют, вор — до того, как его схватят, люди вообще — до того, как они умрут. Это амулет, предохраняющий отдельные личности, — а иногда и народы, — не от самой опасности, но от страха опасности, в сущности — от уверенности в опасности, и, обладая таким амулетом, люди иной раз храбрятся, даже когда нет нужды выказывать храбрость. Подобного рода надежда, — и тоже ни на чем не основанная, — поддерживает любовника, рассчитывающего на примирение, на письмо. Чтобы не ждать письма, мне достаточно было расхотеть получить его. Как бы ты ни был уверен в своем равнодушии к той, кого еще любишь, ты стараешься представить себе, о чем она думает, — пусть даже о своем равнодушии к тебе, — как она намерена выразить свои мысли, какой сложной стала ее душевная жизнь вследствие того, что ты, быть может, все время вызываешь у нее неприязнь, но вместе с тем все время привлекаешь к себе ее внимание. Чтобы угадать, что происходит с Жильбертой, мне надо было просто-напросто представить себе по этому Новому году, что я буду чувствовать в один из следующих Новых годов, когда внимание, молчание, нежность или холодность Жильберты пройдут для меня почти незамеченными, когда я не стану, даже и не подумаю решать вопросы, которые уже не возникнут передо мной. Пока любишь, любовь не вмещается в нас вся целиком; она излучается на любимого человека, наталкивался на его поверхность, поверхность преграждает ей путь и отбрасывает ее к исходной точке, — вот этот отраженный удар нашей собственной страсти мы и называем чувством другого человека, и она, эта страсть, обворожает нас сильнее, чем при вылете, потому что мы уже не сознаем, что она исходит от нас.
Все часы пробили первое января, а письмо от Жильберты так и не пришло. Третьего и четвертого января я продолжал получать поздравления, запоздалые или залежавшиеся на почте из-за ее загруженности в эти дни, и потому еще надеялся, хотя все меньше и меньше. Следующие дни я проплакал. Должно быть, я только старался себя уверить, когда шел на разрыв с Жильбертой, что мне совсем не так тяжело, — вот почему я лелеял надежду на ее новогоднее письмо. Надежда иссякла, прежде чем я успел защититься другою, и я страдал, как больной, который выпил пузырек с морфием, не запасшись другим. А может быть, — эти два объяснения одно другое не исключают, потому что единое чувство может состоять из противоположных, — вера в то, что я получу наконец письмо от Жильберты, приблизила ко мне ее образ, оживила волнение, с каким я прежде ждал встречи с нею, какое вызывал во мне один ее вид, ее манера держаться со мной. Возможность скорого примирения уничтожила чувство, всю безграничную силу которого мы себе не представляем: покорность. Неврастеники не верят, когда им говорят, что они почти совсем успокоятся, если будут лежать в постели, не читая ни писем, ни газет. Они воображают, что такой режим только обострит их нервное состояние. Вот так же и влюбленные, рассматривая примиренность из недр противоположного душевного состояния, не испытав ее, отказываются верить в благодетельную ее силу.
У меня началось сердцебиение, но как только уменьшили дозу кофеина, оно прекратилось. Тогда я подумал: не из-за кофеина ли отчасти на меня нападала такая тоска, когда я почти рассорился с Жильбертой, — тоска, которую я всякий раз объяснял тем, что не увижу свою подружку, а если и увижу, то опять в плохом настроении? Но хотя бы даже лекарство и причиняло мне боль, которую мое воображение истолковало неверно (между тем ничего надуманного в таком толковании не было: жесточайшие душевные муки любовников часто вызываются физической привычкой к женщине, с которой они живут), — действие лекарства на меня было подобно действию напитка, давно уже выпитого Тристаном и Изольдой и все еще их соединявшего. Ведь когда мне уменьшили дозу кофеина, я почти сейчас же стал чувствовать себя лучше, но душевная моя боль, которую принятие яда, быть может, если и не вызвало, то, во всяком случае, усилило, стала острее.
Итак, мои надежды на новогоднее письмо рухнули, новая боль, причиненная их крушением, утихла, но когда осталось немного времени до середины месяца, на меня опять нахлынула предпраздничная тоска. Самое мучительное в ней было, пожалуй, то, что я сам был ее созидателем, бессознательным, добровольным, безжалостным и терпеливым. Ведь я же сам трудился над тем, чтобы единственно для меня дорогое — мои отношения с Жильбертой — сделалось невозможным: затягивая разлуку с моей подружкой, я постепенно укреплял не ее равнодушие ко мне, а то, что в конце концов привело бы к тому же: мое к ней. Я постоянно и упорно занимался медленным, мучительным убиением того «я» во мне, которое любило Жильберту, и я убивал его, отдавая себе полный отчет не только в том, во что я превращаю настоящее, но и в том, что из этого получится в будущем; я знал не только то, что некоторое время спустя я разлюблю Жильберту, но и то, что она об этом пожалеет, что, несмотря на все ее усилия, наши встречи не состоятся, как не происходит у нас встреч теперь, но уже не оттого, что я слишком сильно ее люблю, а, без сомнения, оттого, что я полюблю другую, что я буду к ней стремиться, что я буду ждать ее часами, из которых я ни одной секунды не уделю Жильберте, ибо она ничего не будет для меня значить. И, разумеется, в то самое мгновенье (ведь я же решил встретиться с ней, только если она без обиняков попросит меня объясниться или откровенно признается мне в любви, но и то и другое было одинаково лишено вероятия), когда я утратил Жильберту, а любил ее еще сильней и ощущал, как много она для меня значила, острее, чем в прошлом году, проводя с ней все дни, сколько душе моей было угодно, веря, что нашей дружбе ничто не грозит, — разумеется, в это мгновенье мысль, что я буду питать такие же чувства к другой, казалась мне отвратительной, потому что она отнимала у меня, помимо Жильберты, мою любовь и мои страдания. Мою любовь и мои страдания, по силе которых я, плача, пытался отчетливо представить себе, что такое для меня Жильберта, и которые, — в этом я вынужден был себе признаться, — не являлись достоянием одной Жильберты, которые рано или поздно отойдут к другой. Вот так — по крайней мере, я был в этом уверен тогда, — и порывают с любимой; пока любишь, чувствуешь, что любовь не носит ее имени, чувствуешь, что любовь может возродиться в будущем, но это уже будет любовь к другой, что любовь к другой могла бы родиться даже в прошлом. А когда уже не любишь, то если даже и смотришь философским взглядом на противоречивость любви и сколько бы ты ни разглагольствовал о ней, сам-то ты любви не испытываешь, а стало быть, и не знаешь ее, ибо знание в этой области непостоянно — оно существует до тех пор, пока в нас живо чувство. От того грядущего, когда я разлюблю Жильберту, от того грядущего, которое мне помогала предугадывать моя душевная боль, хотя воображение пока еще не представляло себе его с полной ясностью, разумеется, еще было время предостеречь Жильберту, предупредить ее, что это грядущее созидается постепенно, что его еще можно предотвратить, но что потом оно станет неизбежным, если только Жильберта не придет мне на помощь и не убьет в зародыше будущее мое равнодушие. Сколько раз я чуть было не написал Жильберте, чуть было не пошел к ней и не сказал: «Смотрите! Я решился, это моя последняя попытка. Я вижусь с вами в последний раз. Скоро я вас разлюблю». Но зачем? Какое я имел право упрекать Жильберту в равнодушии, коль скоро и я, не считая себя виновным, испытывал равнодушие — равнодушие ко всему, кроме Жильберты? В последний раз! Я любил Жильберту, и потому мне это казалось чем-то невероятным. А на нее это, наверное, произвело бы такое же впечатление, какое