– Да мне просто захотелось, чтобы они отцепились от меня – и мать, и дочка.
– Слушай, Леон! – круто обрезал я его при этих словах. – Слушай меня. Вздор это все и бодяга. Поставь себя на место Мадлон и ее матери. Ты, что ли, был бы доволен на их месте? Это как же? Приезжаешь туда чуть ли не босой, положения никакого, целыми днями бесишься, что старуха отбирает у тебя все денежки, и пошло, и поехало… Но вот она убирается, вернее, ты ее убираешь. А ты все выкаблучиваешься и ломаешься. Да поставь же себя на место этих женщин. Это невыносимо! Я, например, такого бы не потерпел. Ты сто раз заслужил, чтобы они тебя посадили, прямо тебе говорю.
Вот как я заговорил с Робинзоном.
– Возможно, – ответил он мне в тон, – но хоть ты доктор, и образованный, и все такое, а ничего в моей натуре не петришь.
– Заткнись, Леон! – цыкнул я, чтобы со всем этим покончить. – Катись ты, ублюдок, со своей натурой! Что ты несешь, словно больной какой? Ох, жаль, что Баритона сейчас к черту на рога унесло, не то бы он за тебя взялся. Запереть в психушку – вот лучшее, что можно для тебя сделать. Слышишь, запереть! Вот Баритон и занялся бы твоей натурой.
– Прошел бы ты через то же, что я, ты бы и сам таким же психом стал, – огрызнулся он. – Ручаюсь, стал бы. А может, еще почище меня. Ты же ведь тряпка!
И тут он начал на меня орать, словно был в своем праве.
Он драл глотку, а я разглядывал его. Я привык, что больные возвышают на меня голос. Меня это не смущало.
Он похудел по сравнению с Тулузой, и к тому же в его лице проступило что-то незнакомое мне, как бывает с портретом, тронутым забвением: черты вроде те же, но потускнели от времени и молчания.
Во всех этих тулузских историях было еще кое-что, не столь, конечно, важное, но такое, чего он никак не мог переварить и при одной мысли об этом наливался желчью. Дело в том, что он был вынужден ни за что ни про что подмазать целую шайку деляг. Он все еще не переварил, что в момент передачи ему подземелья был вынужден направо и налево раздавать комиссионные – кюре, прокатчице стульев в церкви, чиновникам мэрии, еще куче разной публики, и все безрезультатно. Его корежило, как только он заговаривал об этом. Он называл такие порядки воровством.
– Но в конце-то концов вы поженились? – спросил я в заключение.
– Да нет же, кому я сказал? Мне расхотелось.
– А ведь малышка Мадлон была куда как недурна. Разве нет?
– Да не в этом дело.
– Именно в этом. Ты сам говорил: вы оба свободны. Если уж вам так обрыдло в Тулузе, вам никто не мешал на время перепоручить склеп матери. А потом вернулись бы.
– Насчет внешности, тут ты прав, – опять завел он. – Она очень миленькая, согласен. Это ты мне тогда правильно шепнул. Особенно когда зрение у меня восстановилось, и, представляешь, я как нарочно увидел ее в зеркале. Нет, представляешь? При свете! Месяца два прошло, как старуха сверзилась. Я пробовал разглядеть лицо Мадлон, тут зрение разом ко мне и вернулось. Световой удар, так сказать… Ты меня понимаешь?
– Разве это было не приятно?
– Приятно, конечно. Но дело не только в этом.
– Ты все-таки смотался?
– Да. Но раз ты хочешь понять, я тебе объясню. Ей первой померещилось, что я какой-то странный. Что пыл у меня пропал. Что я стал нелюбезный. Словом, штучки-дрючки…
– Может, тебя угрызения совести одолели?
– Угрызения совести?
– Ну, что-нибудь в этом роде.
– Называй как хочешь, только на душе у меня стало скверно, и все. Но не думаю, чтобы из-за угрызений совести.
– Может, ты был болен?
– Болен – это верно. Я ведь уже битый час добиваюсь, чтобы ты признал, что я болен. Согласись, не очень-то быстро ты врубаешься.
– Ладно, идет, – ответил я. – Раз считаешь, что это нужная предостороженность, скажу, что ты болен.
– И правильно сделаешь, – лишний раз добавил он, – потому как, что касается Мадлон, я ни за что не ручаюсь. Мигнуть не успеешь, как она тебя схарчит – на это она способна.
Робинзон вроде как давал мне совет, а я не хотел от него советов. Мне вообще все это не нравилось – опять запахло осложнениями.
– Думаешь, она тебя заложит? – переспросил я для проверки. – Но ведь она же отчасти была твоей сообщницей. Ей подумать надо бы, прежде чем стукнуть.
– Подумать? – так и подбросило его в ответ. – Сразу видно, что ты ее не знаешь. – Он даже расхохотался. – Покрутился бы около нее, сколько я, так не сомневался бы. Повторяю, она влюблена. Ты что, никогда с влюбленными бабами не водился? Как втрескаются, так просто с ума сходят? А влюблена она в меня и с ума сходит по мне. Понятно? Усек? Вот ее всякая сумасшедшинка и возбуждает, и все. А не останавливает. Наоборот!
Я не мог ему сказать, что малость удивляюсь, как это Мадлон всего за несколько месяцев дошла до такого исступления: я ведь сам был чуть-чуть с ней знаком. На этот счет у меня были свои соображения, но я не мог их выложить.
Судя по тому, как она устраивалась в Тулузе, и по разговору, который я подслушал за тополем в день посещения баржи, трудно было допустить, что у нее так быстро изменился характер. Мне она представлялась не трагичной, а скорее пройдошистой, симпатично свободной от предрассудков и вполне довольной случаем пристроиться там, где ее возьмут со всеми ее историями и ломаньем. Но в данный момент мне нельзя было ничего прибавить. Оставалось только слушать.
– Ладно, пусть так, – заключил я. – А ее мамаша? Она-то уж наверняка расшумелась, когда смекнула, что ты всерьез решил когти рвать?
– Еще бы! Да она целый день долдонила, что я сущая скотина, и, заметь, как раз когда мне позарез нужно было, чтобы со мной говорили по-хорошему. Вот был концерт!.. В общем, с мамашей тоже не могло так продолжаться, и я предложил Мадлон, что оставлю склеп им обеим, а сам поеду прошвырнуться, попутешествую один, страну посмотрю…
«Ты поедешь со мной, Леон, – взъерепенилась она. – Я ведь как будто твоя невеста? Вот и поедешь со мной, Леон, или не поедешь вовсе. И потом, – настаивала она, – ты еще не совсем здоров».
«Нет, здоров и поеду один», – отрезал я. Никак нам было не договориться.
«Жена всегда сопровождает мужа, – гнула свое мамаша. – Вам нужно только пожениться».
Она поддерживала дочку, чтобы завести меня.
Я слушал их штучки и лез на стену. Разве мне требовалась жена на войне? Или чтобы оттуда вырваться? Разве в Африке у меня были бабы? Или хоть одна в Америке!.. От их споров, тянувшихся часами, у меня схватывало живот. Ну, настоящие колики. Я-то знаю, на что годны женщины. Ты тоже знаешь, верно? Ни на что они не годны. А ведь я попутешествовал… Словом, как-то вечером они меня окончательно допекли своей трепней, а я взял и ляпнул мамочке, что о ней думаю:
«Старая гнилушка, вы еще глупей, чем мамаша Прокисс. Повидай вы столько людей и стран, сколько я, вы поменьше лезли бы ко всем с советами, потому как, подбирая свечные огарки в своей грязной церкви, никогда жизни не научитесь. Пошли бы вы лучше да погуляли, старая стерва, вам от этого только польза будет. По крайней мере проветритесь, времени меньше на молитвы останется, и сукой от вас не так разить будет».
Вот как я отделал ее мамашу. Можешь поверить, меня давно подмывало наорать на нее – больно уж она, гадина, в этом нуждалась. В конечном счете мне самому от этого полегчало. Я вроде как узелок распутал. Правда, эта падаль, кажется, только и ждала, когда я распояшусь, чтобы в свой черед вывернуть на меня весь мешок ругани, какую знала.
«Вор! Лодырь! – честила она меня. – У тебя ремесла и то никакого в руках нет. Скоро год, как мы с дочкой тебя тянем. Неумеха! Кот!»